Долька подмял Муравьева под себя, сел на него верхом и теперь наотмашь хлестал по лицу то справа, то слева. Венка пытался увернуться от ударов, шапка с него слетела и сиротливо темнела в снегу.
Я ухватил Дольку за плечо.
— Долька, хватит. Не надо, Долька…
Он разъяренно повернулся ко мне.
— Жалеешь, да? А он тебя пожалел? Отстань, а то и тебе вдарю! Жалельщик… Где хлеб? Ну, говори!
— Я… маме отдал.
— Маме отдал. Тогда давай деньги. Где деньги?
— Мама болеет. Мы только брата похоронили…
Венка зажал лицо руками. Долька бесцеремонно вывернул его карманы, сначала один, потом другой, и протянул мне несколько беловатых монет.
— Держи… Ну, мы квиты. Будешь знать, как на слабого лезть. Ты на таких попробуй, как сам. Да нет, куда тебе… Пошли.
Венка что-то крикнул вслед, но мы не разобрали, потому что были уже наверху, и все звуки дня — пыхтение фабрик, голоса прохожих, гудки мотовоза — плотно обступили нас.
Мы с Долькой пошли в магазин, встали в хвост очереди и уже под вечер вернулись с буханкой холодного, но свежего хлеба.
Из очереди Долька бегал в больницу. Мать не вышла к нему, но зато Дольке дали заношенный до ветхости, в желтых пятнах халат и провели его в палату. Тетя Лиза лежала, как дома, на койке, вверх лицом, а Долька в халате, накинутом на плечи, сидел возле на табурете и разговаривал с ней.
Он с гордостью рассказал мне об этом.
Садко
Зимы тех лет были долгими и крутыми. Может, и в самом деле они были такими, или мне это казалось, но никогда после не мучило меня так постоянное, пронизывающее насквозь ощущение холода, от которого не спасали ни одежда наша, ни стены, ни стеганое ватное одеяло; никогда больше не длились столь долго морозные и метельные ночи.
Неделю в месяц мама работала в ночную смену, и Долька уговорил меня эти ночи проводить у него. Я охотно согласился: у Смирновых было радио.
Дома Долька оживал. Он ощущал здесь себя хозяином. Мы растапливали прогоревшую с одного бока железную печурку и пекли на ее раскаленной спине картошку, разрезанную на белые кружочки. Они шипели, быстро покрывались золотистым жаром. Мы с Долькой пристраивались возле и лакомились, и таяли от тепла, потом делали уроки, сидя у окна по обе стороны стола, а после рассказывали друг другу страшные истории с кровавыми убийствами, злодеями или слушали радио.
В ту ночь ударил крепкий мороз. Стекла снаружи сплошь заросли толстым льдом, и окно смотрело в комнату, как огромное бельмо слепого.
По радио передавали оперу «Садко». Я рассказывал Дольке жуткую историю, услышанную в очереди, и не скоро заметил, что он меня не слышит, хотя и сидит рядом. Глаза его были прикованы к репродуктору.
— Долька!.. Долька!
— Ага, — с запозданием откликнулся он, словно голос его дошел до этой комнаты из далекой дали.
— Ты не слушаешь, Долька.
— Слушаю, — снова помедлив, пробормотал он.
— Ну, о чем я рассказывал?
— Они поплыли… Садко этот и его дружки. Он спорил с купцами новгородскими. Слышишь, они плывут? Это вот море играет… А это ветер поет в парусе… Нет, ты только послушай… А это Садко, сам Садко поет. «Высота ли — высота поднебесная, глубота ли — глубота окиян-моря…»
— Долька, но это же совсем не то… Женщина с пирожками, Долька…
— Какая женщина…
И в самом деле, какая женщина? Да и была ли она вообще — эта жестокая торговка, еще одна тень, отброшенная войной на детство? Была ли эта выстывавшая комната, была ли морозная февральская ночь? Ничего этого не было. Не было уже и нас — полуголодных мальчишек послевоенной поры у разогретой до малиновости печки.
Теплое, яркое и доброе солнце сказки наполняло нас и все вокруг. Соленый бодрый ветер звенел в гуслях удалого Садко. Синее море встречало нас, и сама царевна Волхова, обратясь в реку, бережно несла корабли Садко навстречу шири морской, журчала, крепко целовала смоленые борта, а потом махала голубым платком с низкого зеленого берега.
А море, огромное и зыбкое, мирное и могучее, уже звучало вокруг, тяжко и мощно вздымая валы, вздыхая пенными пучинами и завораживая дерзких путников.
«Море, будь добрым к нам. Мы первый раз пустились в такой долгий путь. Море, мы доверились тебе — храни нас. Море, мы молоды, мы полны надежд — оправдай их. Море, мы любим тебя — люби и ты нас…»
Но набрякло тучами, осело на мачты небо — подломились мачты, как тростинки. Озверел ветер и унес изодранный в клочья парус. Волны вздыбились выше небес, хищно свесили мерцающие гребни и разбили корабль. По бревнышку разнесли его перекатывающиеся валы, а нас поглотила ревущая хлябь, и познали мы радость, испытания, терпкий мед горя, а вместе с этим и щемящую прелесть жизни, которой еще не знали цены…
Читать дальше