…В коридорах пароходства я буду на каждом шагу встречать знакомых и прятаться от них за углы, чтобы не признаваться в том, что дезертирую с морей и океанов, что мне их хватит.
Вот так все это будет. Или только чуточку иначе.
— Викторыч, дали «добро» на вход, — это Саныч докладывает.
— Ложись прямо на остров Торос.
— Есть.
Поворот в Кольский залив в миле от островка Торос.
Приемка лоцмана у Тюва-губы.
Лоцман оказывается старым знакомым и однокашником Саныча. Обычный для однокашников обмен информацией: «Севка утонул в Находке… Держиморда деканом в мореходке у рыбников… Ваньку с третьего этажа выкинули… Вася Пуп в капитаны быстро вышел, на Южную Америку работал, сейчас на этаж ниже смайнали — погорел на чем-то… Про старушку анекдот знаете? Ну, как она со второй полки в вагоне упала? Упала и крестится. У нее спрашивают: „Бабуля, ты чего это сверзилась?“ — „Тарзан, голубки, говорит, мне приснился. Совсем как живой, и требует: подвинься, мол, с тобой лягу… Вот я и подвинулась…“»
В пять утра 14 сентября отдали якорь в трех кабельтовых от Анны-корги на рейде Мурманска.
Слабый рассвет.
Все. Круг замкнулся.
Приехали.
Спиро Хетович, рассматривая близкий берег в бинокль: «А вот в тридцать девятом здесь у Апатитового причала пыли было по колено, но деревья росли…» И под самый занавес — мне: «Отдайте, пожалуйста, электрочайник, он за мной числится…»
1
16 мая 1978 года. 02.00. Время местное.
Широта 59°51,1 северная.
Порт Ленинград. Причал на Петроградской стороне. Какой-то остров в дельте Невы. Я живу здесь, но названия острова не знаю.
И вот швартуюсь к причалу безымянного острова, то есть ставлю точку в рукописи этой книги. Я швартуюсь с отдачей обоих якорей и подаю на береговые кнехты все судовые концы: здесь предстоит задержаться надолго. Я делаю работу по швартовке в полном одиночестве, ибо экипаж судна «Вчерашние заботы» сегодня уже далеко.
Из приемника — ночной концерт по заявкам рабочих с трассы БАМа. Они решили открыть рабочее движение поездов на Чару в этом году.
Концерт «ночной» только для меня. Для строителей восточной части БАМа и горняков Наминги он утренний. И вся передача называется «С добрым утром!». И песню поют с таким же названием.
Скоро два с половиной года, как я не был в море. Много льдов натаяло и опять намерзло на трассе Северного морского пути за это время.
Грустная штука ночная музыка, даже если она веселая.
«Эх, — думаю я, слушая ночной концерт, — эх, услышать бы сейчас, как чухает дизель, когда выйдешь на крыло, дав полный ход; услышать, как он набирает обороты и судно начинает подрагивать, а дизель ведет себя будто собака, пробежавшая километр или страдающая одышкой, и высовывает язык дыма, и часто-часто дышит… Услышать бы все это еще разок, Викторыч…»
Я думаю о себе, как вы видите, слишком по-хемингуэевски.
Возможно, потому, что заканчиваю одинокое дело.
«Писательство — одинокое дело», — сказал Хемингуэй. И еще написал в письме другу: «Больше всего он любил осень… Желтые листья на тополях… Листья, несущиеся по горным рекам со сверкающей на солнце форелью… А теперь он навеки слился с этим».
Слова из письма превратились в эпитафию — выбиты на постаменте бюста Хемингуэя в штате Айдахо в местечке Кетчем, возле тропинки, по которой он любил гулять семнадцать лет назад.
Быть может, я еще так по-хемингуэевски думаю потому, что узнал о его смерти в день выхода из диких пространств северного Забайкалья после командировки вдоль пятьдесят пятой параллели семнадцать лет назад. Сколь все-таки огромна жизнь, и сколько в нее вмещается…
И еще думаю, что смесь дневника с вымыслом — взрывчатая и опасная, как гремучий газ. Ведь, честно говоря, я в этой книге первый раз, пожалуй, и кое-что плохое, неопрятное о флоте писал. И вдруг кто признает себя в старпоме Арнольде Тимофеевиче Федорове, или в драйвере Фомичеве, или в шаловливом гидрографе? Но и не того боюсь, что кто-то, себя угадавший, мне в подворотне шею намылит, а того, что в пароходствах заинтересуются, начнут прототипов искать. И вполне невинным, незнакомым даже мне людям жизнь испорчу, карьеру поломаю, ибо нарушаю многие табу. Есть, например, каноническая заповедь: про покойников или хорошее, или ничего. Но кое-кто из моих героев уже покойники!
Или есть заповедь: про живых капитанов говорить и писать только как про покойников — опять или хорошее, или ничего. Вероятно, такая традиция сложилась в связи с тем, чтобы не подрывать авторитета всех бывших, сущих и будущих капитанов; все капитаны априори мудры, толковы, смелы, добродетельны. И тут морской писатель попадает в адский круг: про живого капитана нельзя ничего плохого, потому что он живой; а когда он помрет, то про него нельзя ничего плохого, потому что он покойник, — в таком аду сам бес копыто сломит!
Читать дальше