Ждали невесть чего, да и не знали вообще, чего можно ожидать, и все же ждали, в бездействии, без веры и надежды, так как с тех пор, как себя помнили, вечно вот так чего-то ждали, чего-то без образа и имени, забытых раньше, чем могла быть осознана бессмысленность ожидания; а бессмысленное ожидание заставляло жить бессмысленной жизнью, хитрить и лицемерить: день-другой не навестишь родича — упрекнет, что забросили его; не пригласишь к себе хоть раз мало-мальски знакомого человека, наживешь смертельного врага. Таков был образ жизни, установленный ее порядок… И не потому, что все так уж души не чаяли друг в друге, а потому, что страшились одиночества. Одиночество рождало мысли, а в мыслях поднималось, подступало целое войско несбывшихся надежд, невыполненных обещаний, совершенных ошибок, минут пережитого стыда, и шептало, шелестело назойливо, неотступно, как тот приморский сад, разбитый на бесплодном песке. Предки успели вовремя уйти, они навеки успокоились, поселившись в семейных альбомах или в черных рамках портретов на стенах. Но время не успокаивалось — время, не знающее границ между столетиями, сидело, как беженец, на вечно увязанном скарбе. В порту не умещались суда. Прокопченные лоцманы вводили в гавань один за другим огромные, соскучившиеся по берегам корабли, как свахи — жадных женихов, и в утробу города вливалось без разбора разноплеменное и разнопородное семя. В кофейнях роились турки в фесках, немцы в кожаных гетрах и шотландцы в коротеньких клетчатых юбках. Сам черт не мог бы разобрать, кто тут дрозд, а кто — ворона, кто — тетка, а кто — племянник. Все перепуталось, и, по пословице, собака не узнавала хозяина. Но тот одноэтажный дом с черепичной крышей пока что держался в стороне, притихнув в своем укромном углу, затаившись в густой зелени. В доме царило могильное безмолвие, трудно было представить себе, что здесь когда-то собиралось веселое шумное общество, разыгрывались домашние спектакли и полицейские, которые устраивали сцену, потихоньку глушили водку, выкраденную из буфета. Исчезли «следы величия былого», и новым, нынешним обитателям этого дома предстояло, наверно, так же точно исчезнуть, не оставив следа, если бы, конечно, в их существовании не произошли какие-нибудь коренные перемены. Почти половина жизни была уже прожита, а от оставшейся половины больше нечего было ждать — она могла лишь перерасти в вечный и нерушимый покой, в смерть, перерасти постепенно, незаметно, бесшумно, как тень — в тень, облако — в облако, ничто — в ничто. С такими мыслями проснулся Димитрий в одно прекрасное утро, остро чувствуя, что его род, его семья вообще вычеркнуты из жизни, сброшены со счетов, так как неуемный страх и преданность мечтам отняли у него прежде всего способность произвести на свет свое подобие, продолжателя его рода, того, кто мог бы явиться для него мостом в будущее, — и таким образом он и его жена оказались заключенными в молчании, оставленном прошедшей мимо жизнью, как слепые щепки в мешке. И яснее ясного было ему, что существование его и его жены окажется лишенным смысла, если так будет продолжаться и дальше, если ничего не случится, ни хорошего, ни хотя бы плохого, в этом внезапно опустевшем, внезапно заглохшем доме, где после минувшей жизни, шумливой и неугомонной, воцарилась гнетущая тишина. Правда, Димитрий никогда не одобрял образа жизни своих родителей, но, по-видимому, сам он ничего не понимал в делах житейских. Они жили полной жизнью, а он только мечтал. Они любили жизнь с ее повседневными радостями и поэтому, возможно, были простодушнее его, но зато и сильнее, и во всяком случае упорнее. Чувство страха, вероятно, и им не было чуждо, но благодаря любви, или тому же простодушию, или упорству они легче подавляли или скрывали его. Отец Димитрия, лежа на смертном одре, распоряжался своими будущими похоронами: как принять приехавших друзей и родичей, кого известить о его смерти, а кого — нет; мать же больше, чем о понесенной утрате, думала о том, как бы не забыть положить в гроб какую-нибудь вещь, без которой ее мужу трудно будет обойтись «там», в другом мире, — например, табакерку или кашемировую шаль, которой обвязывал поясницу каждый вечер перед сном престарелый полицмейстер. Они считали смерть не уничтожением, не концом всего, а лишь переменой, преобразованием жизни, словно им предстояло лишь переселиться из одной страны в другую, как политическим ссыльным — в Сибирь, и там, в новом своем обиталище, быть снова вместе, а главное, оставаться такими же, какими они покидали этот мир.
Читать дальше