Гребенщикову стало не по себе. Чего доброго, вскоре люди прочитают о его разговоре с Лагутиной, а то и с Межовским.
— Вот тебе губки-зубки, глаза-незабудки, — вслух произнес Гребенщиков и позвонил в редакцию. Обычно статьи по мартеновскому цеху присылались к нему на проверку — так уж поставил он себя. Оказалось, что новая статья по мартену действительно есть, только вот согласовывать ее никто не собирался.
— Не беспокойтесь, Андрей Леонидович, Лагутина опытный инженер и технических ошибок не допустит. — Филипас откровенно радовался тому, что освободился от надоевшей ему зависимости. — Завтра будем читать.
— Осчастливил! И еще дурачком прикидывается! — бросив трубку, раздраженно произнес Гребенщиков.
Утром, едва щелкнул козырек на почтовом ящике, Гребенщиков уже был в передней и, не сходя с места, прочитал статью. Она показалась ему злее, чем предыдущая. Впрочем, он не мог разобраться, действительно ли она была злее или произвела такое впечатление, потому что затрагивала его лично. Взять хотя бы только один абзац: «Какие же рогатки стоят на пути переноса опыта с завода на завод? Прежде всего — ложно понимаемое самолюбие. Оно воздвигает прочный психологический барьер против всего нового, что просится со стороны. Иногда сюда примешиваются соображения материального порядка — внедришь плохое свое — получишь больше, чем за хорошее чужое. Вдобавок манят лавры первооткрывателей. В цехе, где руководителем товарищ Гребенщиков, причин непринятия нового так много и они так разнолики, что докапываться до истины приходится в каждом отдельном случае. Не пришла ли пора потребовать от начальника цеха внедрения предложений, облегчающих труд, независимо от того, кто вносит их, — свои или чужие?»
Анализ был правдивым и точным, это больше всего взбесило Гребенщикова. Ишь, размахнулась. Требовать призывает… Какая-то бабенка, писака, бумажная душа. Он один может требовать, потому что он на это поставлен.
Гребенщиков бросил газету на пол, но тотчас поднял, свернул, сунул в карман. Чтобы, чего доброго, не прочитала жена. В ее глазах он должен оставаться непогрешимым.
Уже по дороге на завод он немного остыл. Лагутина не затронула третьей печи, а этого он боялся больше всего. Однако в защиту продувки металла воздухом по методу Межовского высказалась достаточно категорично. Придется статью опровергнуть. Но не просто наотмашь. Аргументированно. А вот аргументов, которые можно было высказать публично, у него нет. Не признаваться же, что он опасается осваивать сжатый воздух только потому, что потом могут не дать кислорода. Нельзя вскрывать секреты своей дипломатии в технической политике.
Целый день Гребенщиков не мог освободиться от незнакомого ему ощущения подавленности. Словно засела в душе заноза, и все усилия вытащить её ни к чему не привели. Ему казалось, что рабочие разговаривают с ним не так, как обычно, и помощники избегают его взгляда. А на дневной рапорт собралось народа как никогда. Еще бы! Первый раз ковырнули начальника в печати, любопытно, как он себя поведет, как будет выкручиваться. Разумнее всего, конечно, промолчать. Ничего, дескать, не случилось, все эти филантропические разглагольствования не заслуживают внимания. Такой способ борьбы с критикой усвоил не он один и, между прочим, небезуспешно.
С рапорта расходились неохотно. По сути, должен был состояться большой, серьезный разговор. Каждая строка статьи била в цель, выводы были доказательными и неопровержимыми. Но Гребенщиков от объяснения увильнул, заняв дипломатическую позицию. Люди обманулись в своих ожиданиях.
Оставшись один на один с Рудаевым, Гребенщиков все же не выдержал, спросил:
— Как вам эта… стряпня?
— Какая стряпня? — не понял Рудаев.
— Да вот… лагутинская.
Рудаев помедлил с ответом. Достал папиросу, помял ее, но не закурил — Гребенщиков не выносил табачного дыма.
— Хорошая статья, — сказал спокойно. — И вежливая. Можно было покрепче всыпать. Но это, кажется, не за горами. Лагутина скучать нам не даст.
— Вы думаете? А как бы ей прищемить хвост?
— Вот тут я вам не советчик. У каждого свой метод самозащиты. Я, например, предпочитаю открытый бой, а не обход с тыла.
В приемной секретарша протянула Рудаеву письмо.
— Борис Серафимович, не откуда-нибудь, а из Франции.
Рудаев вскрыл конверт. Незнакомый, четкий, старательный почерк. Письмо было короткое:
«Дорогой Боря, очень прошу это заявление отдать лично директору в руки и замолвить за нас словечко. Жаклин». Заявление тоже оказалось немногословным. «Уважаемый товарищ Троилин! Вы меня и в глаза не видели, но, возможно, помните семью Иронделей, которая два года назад уехала во Францию. Сейчас у нас нет желания более страстного, чем вернуться обратно. Мы сделали непростительную глупость и теперь днем и ночью клянем себя за это. Вы спросите, почему письмо пишу я, а не отец. Ему стыдно обращаться к вам, стыдно, что не послушал тогда ваших советов. Очень, очень просим Вас, не откажите в вызове. Без Вашего согласия никто не разрешит нам въезд в Россию. От Вас и только от Вас зависит вся наша дальнейшая судьба. Мы уже обессилели от непрестанных терзаний. Помогите, пожалуйста!
Читать дальше