— Ты не видишь, Тимохвей, но я-то пока еще вижу. Мои глаза, Тимохвей, это твои глаза. Что же видят твои глаза, Тимохвей? Они видят сердечного друга этой красавицы, лучшего в мире парня. Все, что имеет, он отдает несчастным калекам. Но что поделать, Тимохвей, если нет у него за душой ничего, кроме этого паршивого трешника?
Весь в поту, я начинаю уже делать обратное движение, когда паршивый трешник вдруг как бы сам выскальзывает из моей руки и легко впархивает в кепку безногого.
— Что ж, — говорит он, вздыхая, — и на том спасибо…
Все. Его роль исчерпана, он замолкает и гаснет, как выключенный приемник. И тогда с той же электронной неотвратимостью оживает слепой. Аккордеон его звучит, как шарманка, механически ровно и монотонно, безо всяких вариантов от куплета к куплету. И поет он чистым и ровным голосом, в точности следуя за мелодией, не опережая ее и не запаздывая, и если бы не движения его губ, то казалось бы, что и слова песни извлекаются им из того же аккордеона.
Ниночка, моя блондиночка,
Подруга дней моих суровых на войне!
Ах, Ниночка, моя блондиночка,
Родная девушка, ты вспомни обо мне!
— Будь здоров, сынок, — говорит, встрепенувшись, безногий. — Будь здоров, сынок! — говорит он голосом Герасима. — Береги ее, она у тебя одна. Поверь старику Михаилу — такую два раза в жизни не встретишь!..
И они уходят дальше, уходят дальше, направляясь в другой вагон, и слепой все поет и играет — уже не громко, уже вполголоса, не так уже, кажется, механически, а чуть ли не для себя.
Ах! Где ж! Ты!
Ниночка, моя блондиночка,
Родная девушка, ты вспомни обо мне!
Родная девушка, ты вспомни обо мне…
Зря я поддался на Ромкины уговоры. Очень скоро я понял, что не надо было мне приходить. С Тамарой — ни в коем случае. Нет, совсем не то, что вы думаете. Там была вполне семейная атмосфера, все закреплены друг за другом попарно, никаких нарушений, разве что танцы. Танцевали, пили, болтали, шушукались — все как в культурных домах. Но тут примешалось одно обстоятельство… Такая сложилась компания… Слишком, что ли, семейная атмосфера… Как бы это сказать?
(Вот уж действительно, исцелися сам! Сколько раз, как провинившийся школьник, я должен написать это проклятое слово, чтобы приучить к нему наконец осторожное ухо и стесненный язык, чтоб оно звучало естественно и просто, как, к примеру, нет, не скажу «англичанин», но хотя бы «литовец» или «узбек»? Сколько раз — миллион, миллиард? Жизни не хватит…)
Так вот, такая сложилась компания, что хотя никто из них толком не знал языка, тем не менее все избегали говорить по-русски, находили хромые эквиваленты, кое-что действительно вспоминали, лепили артикли и нейтральные формы. Так сказать, подъем национального сознания…
(Мне тяжело об этом писать. Я не чувствую ритма собственной речи.)
Мы пришли позже всех, и я ни за что не ручаюсь, но они могли успеть сговориться. Нас окружили особой заботой, особым насмешливым вниманием. Буквально окружили — водили хороводы, пели, танцевали, оставляя в почетном центре, не приглашая к участию. Несколько раз пытались нас разделить, оттереть меня во внешний круг, оставить в центре одну Тамару. Словом, было несколько постыдных моментов, когда мне хотелось крикнуть, как Герасиму… И потом каждый раз я не столько им, сколько себе самому ужасался.
Эту тонкую пытку придумал, конечно, Ромка, и я вполне представлял себе его мотивы и, может быть, даже дальнейшие хитрые планы. Но так здорово все было сочинено, что и придраться ни к чему не возможно. А то, что они надрывались и лезли из кожи вон, и мычали, как глухонемые, вспоминая нужное слово, и в конце концов в дурацких своих хороводах повторяли один и тот же круг, ограниченный десятком приевшихся оборотов, — это надо было еще осознать, доказать, сформулировать… Мне было не до формулировок.
Поначалу Тамара, как купринская Олеся, старалась быть терпимой и доброжелательной, принужденно улыбалась и даже кивала, проявляла необходимую широту. Мне было больно на нее смотреть, она выглядела жалко и одиноко. Но потом она наконец поняла, почувствовала общий настрой и тогда усмехнулась совсем иначе, жестко и отчужденно, пересела в угол и велела принести ей водки.
— Мыт ьнз, мыт ьнз! — завопил Ромка, вырывая у меня бутылку.
— Пошел вон, дурак! — сказал я ему отчетливо. — Я надеюсь, ты еще понимаешь по-русски?
Он оглянулся на девушек и отступил.
(Как неуютно мне на этой странице, скорей бы она уже кончилась! Там, впереди, воссияет свет, но здесь я еще не знаю об этом. И вот тяжело, тяжело мне писать, будто мыло режу ножом…)
Читать дальше