На кухне стихает стук ножей и тарелок, но зато начинает пахнуть жареным поросенком.
Из прачечной приносят свежеиспеченные, пухлые, душистые куличи, бережно завернутые в салфетки. Разносится теплый аромат шафрана и цукатов. Тетка и кухарка нянчатся с куличами, как с новорожденными младенцами.
— Вот так пасочки! Как пух! Ей-богу! Еще лучше, чем в прошлом году, — говорит кухарка.
Со скуки ложусь спать рано. Засыпаю чутким нервным сном. Сквозь сон слышу, как наши собираются в церковь, как выходят на лестницу и в доме наступает тишина. Где-то внизу хлопает дверь. Глухие голоса.
Комната полна густой теплотой. Кротко теплится лампада и освещает оклады икон и часть потолка, через который тянется длинная тень от вербной пальмы. У нас в вербное воскресенье наряду с вербой в церквах раздают пальмовые ветки.
Опять засыпаю. Мне снятся темная влажная ночь, сады, пасхальные звезды, перезвон колоколов. Просыпаюсь. Глухо гудит соборный колокол, весело перезванивают в военном госпитале. Соскакиваю с теплой постели, шлепаю по полу, взбираюсь на подоконник и открываю форточку. Черное небо. Звезды. Сырой ветерок.
Заглядываю в столовую, где уже накрыт пасхальный стол и в темноте поблескивают рюмки.
Потом ложусь и опять засыпаю. Сквозь тревожный сон слышу, как хлопают внизу двери. Это наши возвращаются из церкви. В столовой веселые голоса и звон тарелок. Тихими шагами входит в комнату отец и подходит к моей постели.
— Спит… ну, Христос воскресе.
Он наклоняется надо мной, и я чувствую на своей теплой щеке его бороду, сырую от мартовской ночи. Притворяюсь спящим. Отец лезет в карман, достает крашеное деревянное яичко — «писанку» — и кладет мне под подушку. И я сплю до полудня крепким сном измученного человека.
VII
Первый день всякого большого праздника скучен.
К часу дня я умываюсь, надеваю неудобный новый форменный костюм, воротничок, который туго подпирает мою вихрастую голову. Как лунатик, иду на дачу Майораки.
День на редкость теплый и солнечный. В кармане отцовская писанка, а в писанке три рубля. Надеюсь встретиться с Таней, но сталкиваюсь лицом к лицу с Витей. Витя тоже в новом костюме, с ослепительными желтыми «реальными» пуговицами и тугим крахмальным воротником. Минуту мы оба молчим и мнемся. Нам обоим ужасно неловко.
— Христос воскресе! — говорит Витя.
— И тебе тоже. Воистину! — говорю я. — Слушай, ты знаком с Таней Каменской? Только честно?
— С какой Таней Каменской? Нет, не знаком. Я еще здесь никого не знаю.
— Врешь!
— Ей-богу. Хочешь, перекрещусь?
По глазам я вижу, что Витя не врет. Мне становится и стыдно и радостно. Сердце наполняет что-то теплое, праздничное и разбегается по всему моему существу живыми, звонкими струями.
— Прости меня.
— За что?
— За то, что я на тебя наюдил.
— А ты разве юдил?
— Юдил, что ты курил. Тебе, наверное, от мамы досталось?
— Досталось.
— И здорово?
— Порядочно. Но она меня сама застукала, когда я курил.
— Все равно. Прости меня.
— Ну вот… еще чего… я ничего… Мама своими глазами видела.
В эту минуту мне кажется, что Витя самый лучший человек в мире, и мне хочется сделать ему что-нибудь приятное.
— Откуда у тебя такая хорошая цепочка? — спрашиваю я. — От часов?
— Да, для часов. Папа мне вместе с часами из Америки привез.
— Сколько стоит?
— Два доллара.
— А кто твой папа?
— Писатель.
— Врешь.
— Ей-богу.
— Ннуу? Что же он пишет?
— Та разное.
— Скажите… — удивляюсь я. — Тебе что сегодня подарили?
— Пастельные карандаши. А тебе?
— Мне — три рубля. А сколько стоят карандаши?
— Двенадцать.
— Врешь…
— Ей-богу… Умеешь играть в шахматы?.
VIII
Потом, до самого обеда, я играю с Витей в шахматы. Витя меня каждый раз обыгрывает, но меня это не огорчает. Наоборот, даже приятно. Все-таки, что ни говорить, а я на него наюдил.
Возвращаюсь домой счастливый и голодный. Дома гости. За обедом в столовой солнечно, и дым от папирос легкими синеватыми волокнами переливается в золотых лучах, которые сильными снопами бьют в окна. Форточки открыты, и слышно, как на улице кричат мальчишки, чирикают воробьи и полнозвучно, нескладно перезванивают в церквах.
За обедом я наедаюсь шоколаду.
Часов в пять отправляюсь на полянку и в глубине души хочу увидеть Таню. Срываю в садике прутик сирени с зелеными, сочными почками, обкусываю на ходу горькую, весеннюю корочку и, захлопнув за собой калитку с жестянкой: «Вход старьевщикам воспрещен», замираю. На скамеечке, где обыкновенно ночью сидит дворник в тулупе, теперь устроилась Танюша и с ней еще какая-то белокурая девочка. Танюша в чем-то синеньком, в белом фартушке, и в косичках у нее бантики.
Читать дальше