Очередь, если бы он ее услышал, получилась длинной, намного длиннее, чем было надо. Но он ее не услышал. Больше того, сначала ему показалось даже, что пулеметы, хотя машину и забило тут же нервной дрожью, вообще не сработали. Но когда спустя какое-то время — секунду-две, а может, целых три — в нос ему остро ударило дымом и гарью, понял, что на пулеметы грешил зря.
Это вот в основном все и решило.
Правда, наказания Кирилл все равно не избежал. Но что ему было это наказание — все-то выговор в приказе по полку, а не трибунал и вечная потеря неба, — когда в дивизии теперь только и говорили, что о сбитом им «юнкерсе». Даже командир полка, и тот, говорят, не сдержался и в присутствии рядовых летчиков заявил:
— Отчаянная головушка этот Левашов. Я никогда в нем не сомневался. Прирожденный летчик!
Правда, потом командир спохватился и добавил, чтобы люди, а их вокруг было немало, не подумали, что это было полное отпущение грехов Левашову:
— Но дисциплина есть дисциплина, и наказание от него не уйдет.
Конечно, выговор, да еще в приказе по полку, объявленный на общем построении, при соблюдении всех формальностей, к тому же остающийся в личном деле и летной книжке летчика до гробовой доски, — тоже было не так уж мало, и получи его Кирилл сразу же, то есть в тот же день или вскоре, а не после того, как неожиданно даже для самого себя стал героем дня, он отнесся бы к нему не так уж безболезненно, как отнесся теперь. А теперь, выслушав приказ в полном молчании, он только нервно сдвинул брови, ну и потом еще, это уже после построения, ни за что ни про что взъелся на Сысоева, когда тот полез к нему со своими утешениями. И — все, больше ни горечи, ни обиды, только разве злая, в первый миг, радость, что все же не трибунал, а небо. И неспроста. Ведь что бы там ни говорили, а этот его отчаянный эксперимент с деревьями, хотя и квалифицировался в приказе как грубейшее нарушение летной дисциплины, все равно в глазах большинства летчиков, особенно молодых, оставался, как и случай с «юнкерсом», своего рода подвигом, а не нарушением НПП [6] Наставление по производству полетов.
или воздушным хулиганством. И многие летчики это не скрывали, даже открыто, правда, только не в полный голос, поговаривали, что за такие дела надо не наказывать, а поощрять, уж если не орден, так медаль-то «За отвагу» он, дескать, как-нибудь заработал. Да и командир полка, подписывая этот приказ на выговор, тоже в душе, быть может, — как Кирилл теперь, немножко избалованный общим вниманием, начал подозревать, — одобрял его поступок, а если и не одобрял, то все равно не шибко-то и возмущался — командир тоже был летчиком, тоже ходил на задания и не мог не понимать, как важно было знать самые потаенные возможности машины, чтобы их использовать, когда придет нужда.
А вскоре снова установилась летная погода, полк опять начал делать вылет за вылетом, и Кирилл, снова занятый своим опасным, но любимым ремеслом, перестал думать не только о выговоре, но и вообще о случившемся — было уже не до этого.
V
А вот не думать о поразившей его воображение женщине, хотя она и оказалась женой командира их дивизии, Кирилл не мог, как не пытался. Злился на себя, а думал о ней, думал непрестанно, все время, пока ум его не был занят чем-то другим. Особенно же буйствовал он в своих думах по ночам, когда заваливался на боковую, а сон бежал прочь. Отгородившись от грешного мира немыслимым барьером и пространством, уже никем не стесняемый, он давал в это время своим мыслям и чувствам такой необузданный простор и волю, что, казалось, узнай о них генерал, он бы отдал приказ его расстрелять, потом воскресить, чтобы расстрелять заново — для надежности.
Днем же такие страсти Кириллу не грозили. Днем он был сдержан, так далеко, как ночью, в своих мечтах не заходил. Самое большее, на что он отваживался, если вдруг видел ее где-нибудь издалека или при нем заходил о ней разговор, так это сказать, да и то, когда поблизости не было Сысоева: — «Что хороша, так уж хороша. Другой такой на всем белом свете не сыщешь! Всем женщинам женщина!»
И все бы, верно, так и шло своим чередом: он бы вздыхал по ней до скончания века украдкой, а она так никогда бы и не узнала, если бы вскоре в чистом небе над селом с нерусским названием Суслоярви не сплоховал летчик одной с ним эскадрильи Глеб Горюнов.
Горюнов в тот день ходил на разведку глубоких тылов противника и уже возвращался обратно, когда его стрелок-радист Николай Остапчук доложил, что видит в хвосте двух «мессершмиттов». И надо было Горюнову тут же свернуть в сторону и попытаться уйти от «мессеров» в облака, благо и время еще позволяло, и облака были надежные, но он, видно, решил, что линию фронта, а до нее оставалось еще километров тридцать-сорок, успеет пройти до «мессеров», а там, дескать, уже дома, а дома и стены помогают. Да не получилось. «Мессера», хотя и у самой линии фронта, все же его догнали как раз вот над этим самым Суслоярви и с первой же атаки подожгли. Правда, несмотря на пожар на борту и ранение, Горюнову все же хватило сил перетянуть самолет через линию фронта, больше того, он даже попытался сбить охватившее его пламя, но неудачно, видно, потерял скорость и, сорвавшись в штопор, врезался в землю, причем почти что дома, невдалеке от своего аэродрома. В живых из экипажа остался только стрелок-радист сержант Николай Остапчук. По приказу Горюнова он, тоже раненый, выбросился на парашюте чуть раньше, чем самолет свалился в штопор. Но для Остапчука этот вылет тоже оказался последним. Хотя в госпитале его и подштопали, однако не до такой степени, чтобы снова летать на пикирующем бомбардировщике: что-то там у него срослось не так, что-то сместилось, и оказался стрелок-радист Остапчук не годным к летной службе, то есть не у дел, пока командир дивизии, знавший его как парня умного и расторопного, не забрал к себе в адъютанты. Прежний же, как выяснилось, сверх всякой меры пристрастившийся к игре в карты, дошел, оказывается, до того, что просадил что-то там из казенного барахла, и генерал быстренько спровадил его излечиваться от этого опасного недуга в пехоту, на передовую.
Читать дальше