Более всего удручала Парамошу утрата паспорта. Кто он без него? Круглый нуль. А подать заявление на утерю — обяжут трудоустроиться, наверняка с места сдвинут. Хорошо ему здесь, в Подлиповке, у заботливой старушки. Хотя и неправдоподобно: населенный пункт, а жителей, можно сказать, нету. Лес. Бывший полковник, по словам Олимпиады Ивановны, на зиму в Питер подается. Есть еще дед бесхозный, из местных партизан. По мнению Парамоши — подозрительно тихий дедок. Скрывается небось от жены, от прошлого. Парамоша не без сожаления прикидывал: скоро не будет Подлиповки, пару лет от силы продержится, а там и зарастет, как могилка бесхозная…
Снаружи послышался говор: выпирал чей-то немолодой мужской голос. Чужой, незнакомый. Интонация с казенщинкой. Парамоша втянул ноги на лежанке. Задернул занавеску. Затаился. С благодарностью подумал о печке: правильно сконструирована; лежанка открывалась на чистую, жилую половину избы, а на входе в дом печка смотрелась, как крепость глухая.
«Неужели милиция? Так скоро?»
Заскрипело крыльцо под тяжестью чьих-то ног. Заныла дверь на ржавых петлях.
— А я к тебе, Курочкина. За лекарством. Будто в аптеку. Выручай, старая. Снабди травкой, сделай милость.
— Да есть ли у меня травка-то годная? — Олимпиада обогнала широкого, грузного гостя, протискиваясь мимо него в дверях, забегая вперед и как бы преграждая путь. — Какой же вам травки?
— А чтобы того… расслабило чтобы.
Вошедший снял фуражку защитного цвета с тусклой, в тон материи пятиконечной звездочкой. Обнажилась короткая, серебристым ежиком стрижка. Драный в рукавах коричневый гражданский джемпер в сочетании с форменными офицерскими штанами о красном канте. На ногах грязные «резинки» охотничьи.
— В избу не пойду — сапоги лень снимать. Так что уважь, ссуди травкой, Курочкина.
— Тогда вам не травки, уважаемый, а коры с крушинного дерева полезно. Али крушинных ягодок.
— Вот и дай. Удружи по-соседски. В обмен на ириски, — отставник зашуршал целлофановым пакетом, который и опустил на Олимпиадин обеденный стол, припечатав ириски тяжелой, еще неувядшей ладонью. Пошмыгал носом, принюхиваясь. — Накурено у тебя. Ты что же, Курочкина, или курить начала на старости лет?
— Да, разговелась этто. Али грех?
— Мне что? Кури на здоровье. Хоть трубку. Меня Другое волнует. Лебедев, участковый, на мотоцикле давеча приезжал. Справлялся о посторонних людях в Подлиповке. Потому как на станции леспромхозовский ларек ограбили. Бомжей, говорит, нынче развелось, как собак нечесаных.
— Это кто ж такие?
— Бомжи? А тунеядцы. Без определенного места жительства человек, ежели по буквам растолковать. Непоседы, которые на одном месте произрастать не хотят, работать не желают. Из городов теперь в позаброшенные деревеньки подаются. В такие, как наша Подлиповка, откуда жители слиняли. Самогонку варят. Пьют до озверения. Пожары учиняют. Были случаи самосожжения. В беспамятстве.
— Упаси бог, — перекрестилась баба Липа. — Ко мне племянничек Васенька грозился приехать. Рыбки в озере половить. На огороде пособить убраться. Не повстречать бы ему на дороге энтих самых моржей…
— Бомжей, Курочкина, не моржей. У тебя, Курочкина, племяши, стало быть, есть?
— Как нет… Имеются.
— А мне показалось, одна ты.
— Зачем же? Одной плохо.
Разговор не получался. Смурыгин еще раз громко втянул воздух носом. Качнулся идти наружу. Возле дверей обернулся.
— А курить я тебе все же не советую, Курочкина. При твоих-то иконах — хату коптить…
— А лекарство? — напомнила Олимпиада. — Или полегчало?
— Совсем забыл.
Баба Липа достала из углубления в печке ломкую корочку древесную, протянула полковнику.
— Накрошите помельче да кипятком зальете покруче. На стакан воды. Через полчаса, процедивши, полстакана примите на ночь. Ослабит за милу душу. Спасибо на угощенье, — пощупала ириски, затрещавшие целлофаном…
— Сынок! — позвала Олимпиада Парамошу, когда стихли тяжелые шаги отставника. — Спужался небось? А ты не пужайся. Я тебя в обиду не дам! Чтобы знал… Потребуется — спрячу: не только полковник — участковый Лебедев не догадается. У нас тут и погреба, и ямки всякие заросшие. Цельных домов штук пять заколочено. Затисну в щелку — ни одна животная не унюхает.
Васенька виновато кряхтел, шмыгал носом.
— Простите, накурил…
— Вот и ничего! Накурил, называется. Бывало, Пашенька мой с Андреем-то Сергеичем, родителем, в два подстава — отвернись — так насмолят — любо-дорого! Не только двери — печку настежь разинешь. Для ради вытяжки. Кури, коли сладко, сынок. Хоть мужиком в избе пахнет. Тем боле — хворый ты еще.
Читать дальше