Все в этом человечьем жилье было устойчиво, неподвижно, сделано на века. Сильнейшее землетрясение обошло бы дом стороной, не решившись стронуть раздвижной обеденный стол с обычного места. Грузные широкоплечие шкафы выросли прямо из-под пола. Ножки кроватей уходили корнями в плинтусы и в квадраты паркета.
Когда распродавали мебель, чтобы оборудовать переезд семьи в Москву, Галя радовалась унижению врага, вчера несокрушимого. Теперь они жалобно стонали, эти кровати! Их пружины рыдали с лирической скорбью. А еще так недавно они трубили хрипло и победоносно. Каждое утро они рычали, как опьяненные битвой и вином боевые слоны. Каждое утро в один и тот же час они аккомпанировали одним и тем же репликам, эти никкелированные свидетели интимной и жалкой жизни семьи.
Ежедневно, в 7 1/ 2часов пополуночи, в будни и в красные числа, шел ли косой близорукий дождь или бойкое солнце звонко стучало в окно, отец, свешивая из-под одеяла желтые волосатые ноги в теплых кальсонах, под гром пружин произносил одну и ту же же фразу. В течение восемнадцати лет он не изменил в ной ни одной интонации.
— Куды девали мои туфли, куды? — раздраженно и нетерпеливо спрашивал он, почесывая жирную грудь и слепленный из белого мыла живот.
И все-таки каждый вечер мать неизменно прятала туфли под шкаф или за буфет, совершая этим тяжкое преступление против великих законов аккуратности и порядка, установленных отцом и незыблемых.
В поезде, на пути в Москву, Галя впервые в жизни не была разбужена отцовской филиппикой о туфлях. Проснувшись, она увидела только, как отец, тоскливо кряхтя, слезал с верхней полки. С его заштопанных ботинок осыпалась пыль. Божество было совлечено с пьедестала и водворено в жесткий вагон почтового поезда. Но и здесь старый Соломон продолжал поучать и негодовать. Он возмущался и неправильно уложенной корзинкой и грубостью проводника. И здесь суждения Матусевича были справедливы и симметричны. Это была та самая безукоризненная и удручающая симметрия, с которой в квартире стояли комоды и фарфоровые мальчики, та самая душная симметрия, которая рано воспитала в Гале страсть к протесту, какой-то своеобразный инстинкт противоречия.
Одним из пунктов в семейной конституции был твердый список взаимно исключающих кушаний. Нельзя было, например, пить молоко после яблок или есть компот после селедки. Если кто-нибудь нарушал эти неписанные правила, мать, всплескивая руками и приподымая шелковые усики, говорила:
— После молока яблоки? Это же верная холера!
И Галя нарочно, на зло наедалась отвратительной, невкусной зеленой шелковицей, запивая ее сырой водой. «Ага, верная холера, — думала она при этом, — так вот же вам холера!» Отлично умея шить и вышивать, она любила нарочно, на зло путать нитки и портить узоры.
Календарь с босым Толстым сменялся календарем с корзиной незабудок, а на смену незабудкам приходила красотка с лошадью. Галя превратилась из черномазой и круглоглазой девчонки в высокую и красивую девушку.
После революции и одиннадцати властей дела семьи пошли очень неважно. От большой, скучной либеральной газеты, бессменным корреспондентом которой состоял Соломон Матусевич, не осталось ни следа, ни ежемесячного гонорара. Матусевичи кормились главным образом овощами со своего огородика, разбитого во дворе, где прежде цвели клумбы. Вещей они все-таки не продавали. Старый Соломон попрежнему ворчал, ругался, порицая почему-то турецкого султана за его явно недальновидную политику, и раз навсегда категорически заявил, что «советскую платформу под него не подкатят». Мать стряпала обед и подавала на тонких фаянсовых тарелках пять плохо пропеченных, обсыпанных золой картофелин. А Галя бегала по своим скаутским штабам, где-то за гривенник в день мыла полы и с тоской силилась постичь передовицы местных «Известий».
Галя кончила школу, а мать постарела. Наконец брат Валентин, который давно уже жил в Москве и был теперь не Валька Матусевич, а молодой, толстый, преуспевающий журналист, товарищ Южный, выслал им денег на дорогу и написал, что для них готовы три комнаты у Покровских ворот и на лето снята дача.
Дача с мезонином, в которой жили Матусевичи, стояла на взгорье. Она далеко выступила вперед из рядов низкорослых деревянных домиков и зашагнула почти в самый лес. От первых деревьев ее отделяла только поросшая травой узкая проселочная дорога.
Впервые за последние две недели Величкин позабыл и о листке магнолии, и о связанных с ним планах, и о своих занятиях в Румянцевской библиотеке, и о том, что Зотов может задержаться еще на месяц — словом, о всех тех мыслях, которые не отпускали его даже во сне и за обедом. Он был слишком обрадован неожиданным свиданием с Галей Матусевич.
Читать дальше