Егор Семенович постепенно приходил в себя от полуденной жары, от цветущей поляны возле Кривой березы, куда каждый день вели его старческие ноги, чтобы постоять немножко возле полотна железной дороги, обходя взглядом белый камень.
За окном на молодой буйной рябине пел самозабвенно скворец, славил день, и было странно, что такое маленькое существо способно петь так громко, что его, наверное, слышала вся улица. Скворец подражал звуку какой-то торжественной трубы, подслушанной, видимо, у громкоговорителя, и восклицательный его крик взрывал тишину опустевшего столетовского дома.
– Я никак не мог добраться до вас, – почти шепотом сказал Егор Семенович, – у меня не хватает сил на это… Но я хочу вам сказать, товарищ Прохоров, что моего внука не могли сбросить с поезда… – Он сделал попытку выпрямиться, дерзко посмотреть капитану милиции в глаза, но от боли в пояснице приглушенно застонал и снова шепотом закончил: – Мой внук сам сорвался с подножки…
Это был тот самый старик, который всего два месяца назад сделал операцию по поводу перитонита матросу проходящего парохода, а на третий день после этого пешком – ни одна машина не проходила – отмахал двадцать километров до охотничьего зимовья, где от простейшего аппендицита погибал охотник-остяк.
– Моя песня спета! – прежним голосом ответил старик на тоскливый взгляд Прохорова. – Но мне надо было умереть раньше Женьки…
Он опять уронил голову на руки, помедлил, отдыхая.
– Евгения не верит в смерть сына, я не могу подражать ей. Я – солдат, я – врач, я знаю… Смерть всегда выбирает лучших…
И он заплакал медленными, экономными стариковскими слезами, не стесняясь Прохорова, себя самого, портретов на стенах, трех ружей, шашки в облезлых ножнах; сидел перед капитаном уголовного розыска плачущий большевик, которого не мог себе представить поэт Маяковский, плакал седоусый старик, а по широкой Оби сейчас где-то шел буксирный пароход с буквами на вздернутом носу «Егор Столетов».
– Женька предпоследний… Он предпоследний… – старушечьим голосом говорил Егор Семенович. – У старшего сына нет сыновей… – Он уже не считал себя живым, он уже зачислил себя в мертвые, коли говорил только о старшем сыне. – Погодите, не уходите… Я наберусь сил… Я должен, я обязан рассказать все…
Скворец не замолкал на буйной рябине; рябина была вся огненно-красной, хотя еще было много-много дней до осени – так освещало ее солнце, так самозабвенно пел в ее ветвях славящий день и жизнь скворец. Рябине и скворцу не было никакого дела до старика, который медленно поднимал голову, не вытирая слез, старался выпрямиться и не мог, так как его сильной и жесткой воли сегодня хватило только на поход к Кривой березе, а сейчас только на то, чтобы держать трясущуюся голову на узких согбенных плечах. Вот оно, вот! Пришло время, когда плечи ощутили годы каторг и тюрем, революцию, гражданскую и Отечественную войны. Все собралось в смертельный кулак в ту ночь, когда пришло известие о гибели внука.
– Я был не прав… – хрипло сказал Егор Семенович. – Женя, его приятели… Они хорошие, никакие не инфантильные, они настоящие… – Он глядел на прохоровские колени, болезненно морщился. – А я произносил лозунги, тешился мелкотравчатой философией… Вы понимаете, товарищ Прохоров, грош цена отцам, если они кричат наследникам: «Вы инфантильны!»
Егора Семеновича все эти полтора месяца мучило сознание вины перед погибшим внуком; он ходил по лесу и, наверное, постоянно разговаривал с Женькой, и мучился жестоко, когда понимал, что внук никогда не услышит этих слов.
Прохоров был первым человеком, которому Егор Семенович рассказывал о своей вине перед Женькой, и старику становилось чуточку легче.
– Мои лозунговые крики только мешали Женьке, – горько говорил Егор Семенович. – Он… Эх, да что говорить! – старик покачал головой. – Как я ему мешал жить! Это я заставлял Женьку бесцельно ходить к Гасилову, стоять перед этим пикардийским быком безоружным… У внука было еще мало фактов, он лез на штурм с голыми руками… А все я! «Чего ты медлишь, Женька? Чего ждешь? Почему не борешься с Гасиловым?»
Теперь Егор Семенович сидел прямо, смотрел в зеленое окно, за которым пел торжествующий скворец, но старик не слышал его, не догадывался о том, что трубный звук, переполняющий комнату, принадлежит птице, даже не знал о том, что глядит в окно.
– Он был прав, сто раз прав, мой внук!… Однажды он сказал: «Дед, мой революционный дед, как ты не понимаешь, что тебе было легче! Этот белый, этот красный, этот зеленый, этот фиолетовый в крапинку… А Гасилов бесцветный! Он даже не серый, он никакой!» – говорил старик пронзительно. – Это было в тот вечер, когда Евгений в очередной раз ходил к Гасилову, и тот ушел от драки, величественно пренебрег схваткой с моим внуком… Знаете, что сказал мне Женька? Он пришел печальный и сказал: «Дед, мне очень хотелось играть с Гасиловым в подкидного дурака. Я люблю играть в подкидного дурака!» Вы бы слышали, как я кричал на него, вы бы только слышали: «Циник! Оппортунист! Скептик!»
Читать дальше