...Мы посмотрели грибоедовскую дорогу, потом объехали генуэзскую крепость, спустились к обрыву, устроились там — полюбоваться морем; проходящий мимо отдыхающий — в лаковых туфлях, в крахмальной сорочке, поверх которой была надета полосатая (цвета уссурийского тигра) пижама, — посмотрел на меня с невыразимым презрением:
— Молодой, а бороду отпустил! Брить вас, хулиганов, надо!
Маршак легко откинул свое невесомо-сухое тело на тоненькие
палочки-руки и сурово заметил:
— Как же вам не стыдно, товарищ? Почему вы обижаете гостя из братской революционной Кубы?
«Уссурийский тигр» в пижаме побагровел, изменился в лице, стал меньше ростом, начал бормотать что-то несуразное.
—Я готов перевести нашему кубинскому другу то, что вы скажете, — напористо, требовательно продолжал между тем Маршак, — а то как-то очень уж некрасиво вы себя повели...
—Ну, переведите, — растерянно начал «тигр», — что, мол, Фидель—Хрущев бхай-бхай...
— Бхай-бхай относится к Неру, — по-прежнему строго продолжил Маршак, — вы, пожалуйста, по делу...
Откашлявшись, «тигр» побагровел еще больше и понес:
— Братский кубинский народ, воодушевленный историческими решениями, день ото дня крепнет, набирая темпы в строительстве новой счастливой жизни...
Он говорил минуты три — заученные, бездумные термины, не понимая, видимо, что он говорит.
Маршак, не оборачиваясь ко мне, бросил по-английски:
—Я обожаю мистификации, но мы зашли слишком далеко, если этот человек поймет, что вы не кубинец, с ним может приключиться шок, а это уже злодейство...
...Русская интеллигентность константа в Шаляпине, звенит в полукровке Фальц-Фейне, она пронизывала и еврея Маршака, вот почему я вспомнил его в тот вечер; а еще, наверное, оттого, что ночью уже, прощаясь после поездки, он весело помахал мне тростью, произнес «дым отечества нам сладок и приятен», и как-то игриво пошел к тому коттеджу, где жил; глядя ему вслед, Полянкер вздохнул: «А ведь у него рак, и он об этом знает, каждый день для него — дар Божий».
— Какой у вас самый счастливый день? — спросил барон, когда мы перешли к камину, поближе к маленькой елке, украшенной звездочками, свечками и блестками (привычных мне игрушек, которые наши дети затаенно достают с антресолей каждый год тридцать первого декабря, когда в комнате сладостно и бездумно пахнет убитой елочкой, не было здесь).
— Отец подарил нам с Борисом игрушечный театр, — заметил Шаляпин, — не помню, может и к Новому году... Сцена, кулисы, круг, занавес, — все что угодно можно было выделывать... Думаю, и графика Бориса, — как-никак, он много лет оформлял нью-йоркский «Тайм», и моя работа в синема начались с этого прекрасного, потерянного, увы, театра... Право, это был самый счастливый день в жизни, мамочка жива, отец — рядом, он всегда казался нам очень большим и суровым, дом на Новинском бульваре, громадные деревья возле окон, вырубили все под корень, ужас, бессмыслица, обычная наша безалаберность, теплый кафель печек в доме, слуга Ваня — китаец с косичкой, мы его любили, нежный был человек, а кто-то грубо пошутил: «скрываете очередного штабс-капитана Рыбникова»...
— Твое увлечение синема началось именно с того детского театра? — спросил барон.
Шаляпин пожал плечами:
— Никто так остро не ощущает неминуемое предвестье смерти, как дети... Разве у тебя не случалось такого ужаса? Особенно ночью, после молитвы, когда мамочка благословит, а ты лишь закроешь глаза, как в безотчетном страхе вскинешься с кроватки, потому что явственно увидишь смерть...
Барон вздохнул:
— Я голодал в детстве, поэтому не о смерти думал, а о хлебушке насущном...
...А я вспомнил «Пахру», пионерлагерь «Известий», выжженный солнцем луг, кузнечиков, которые перелетали с места на место, и ужас, — внезапный, до темени в глазах, старческий какой-то, безысходный, — когда во мне взорвался вопрос: «Неужели вся эта красота — вечна, и будет тогда, когда я исчезну?!»
Потом уже, много лет спустя, я проанализировал тот детский ужас, и мне сделалось стыдно за грохочущий эгоцентризм, сокрытый в нем; лишь с годами обреченность отъединения от жизни, от сухой травы, трепещущих кузнечиков распространилась на тех, кого любишь и за кого несешь ответственность самим фактом своего существования на этой земле.
Между тем Шаляпин задумчиво продолжал:
— Именно тогда, в нашем большом, теплом и добром доме, где было столько таинственных уголков, — нет их слаще и не будет уж никогда, увы, — я понял вдруг, что наш маленький детский театр — единственное спасение от страха перед тем неминуемым, что есть смерть... Ведь только актер проживает не одну жизнь, а десятки разных, совершенно неповторимых, он устает от них, его угнетает трагическая разность пережитого, смерть не страшна уже, в какие-то моменты она даже желанна, как отдых после трудного пути, сон под ивою, — мгновенный, отделяющий все, что гнетет, — раз и навсегда, до иного качества бытия, на который обречена любая душа человеческая...
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу