Вскоре у трибуны появились знакомые Лютрову лица, их часто можно было видеть на собраниях, заседаниях, конференциях. Люди склонялись друг к другу, произносили неслышные фразы, сокрушенно кивали. Стоял там и. о. начальника летного комплекса Нестор Юзефович. Он выбрал позицию чуть в стороне от остальных, словно смерть постигла одного из его родственников и он имеет право быть первым среди скорбящих.
Кого-то ждали.
Стало совсем тихо, и только неприлично громко чирикали зазимовавшие под крышей воробьи.
В этой настороженной, готовой многое вместить в себя тишине каждый в тысячной толпе хотел видеть и слышать все. Тишина напрягалась, становилась ненастоящей, фантастической из-за молчания стольких людей.
Не выдержав напряжения, упала в обморок женщина. Над ней склонились, кто-то побежал за «скорой помощью». Как шелест листьев под ветром, пролетел и смолк недолгий говор. Люди на подмостках расступились. Пришел начальник летной базы, известный фронтовой летчик-истребитель Савелий Петрович Добротворский, невысокий, прямой, чуть полнее, чем следовало для его роста.
Держа перед собой лист бумаги, пожилая женщина объявила о начале митинга.
Речи были короткими. В произносимых словах было меньше скорби, чем в напряженном молчании людей.
— Слово предоставляется…
Едва возвышаясь над трибуной, заговорила девушка-клепальщица — тонкая, бледная, с покрасневшими глазами. Срывающийся голос, наполненные слезами глаза выдавали растерянность, страдание. Так и не высказав рвущихся наружу слов, она разрыдалась и растрогала всех.
Последним на трибуну поднялся Добротворский.
Он стоял прямо, говорил четко, короткими фразами, как у могил тех летчиков, которых ему довелось хоронить на фронте, не стараясь ни приглушить, ни изменить свой голос.
— Товарищи, умер Иосиф Виссарионович Сталин. Это тяжелая утрата. Мы хороним человека, которому безгранично верили. В каждом из нас живы воспоминания о тысяча девятьсот сорок первом годе. Я видел слезы на глазах героев, когда после страшных слухов о падении Москвы мы на далеком участке фронта услышали его речь перед войсками на Красной площади. Такое нельзя забыть.
После митинга летчики вернулись в комнату отдыха, а когда стали расходиться, Лютров решил приземлить плохо поддающееся обсуждению событие до привычной людям значимости.
— Куда же вы, братцы?.. Можно подумать, что вы не хотите выпить за помин души Иосифа Виссарионовича?..
К его предложению трудно было придраться. Но у Юзефовича, невесть откуда и как оказавшегося у Лютрова за спиной, было иное мнение.
— Как вы сказали?!
Лютров опешил.
— Повторите, как вы сказали!
Это была хорошо интонированная экзекуция демагогией. Сколько в ней было самодовольства, наслаждения, внушающего страх, уличающего, унижающего…
За несколько последующих мгновений на лице Лютрова сменилась гамма выражений — от растерянности до бешенства.
— Кого не приглашают, тому нечего повторять, — медленно произнес Лютров.
Не умея сменить «повторите, как вы сказали!» на равнозначное, угрожающее, Юзефович наливался синевой и, как плохой актер, ждал наития.
— Брось выпендриваться, Юзефович, — донесся из тишины спокойный голос Сергея Санина, — не будь хитрее теленка…
Спектакль был испорчен.
Бывший фронтовик со следами тяжелых ожогов на лице, имеющий больше орденов, чем Юзефович пуговиц, Санин в глазах этого человека был не чета Лютрову. И Юзефович сменил окраску: все еще недовольно, но явно сникнув, он покачал головой и удалился.
А Лютров вдруг ясно понял душу Санина: в случае опасности он загородит тебя от удара, от пули, себя в первую очередь подвергнет смертельной опасности и при этом не будет считать, что совершил что-то необычное.
После больших и малых событий 1953 года Лютров все чаще встречался с Саниным, — и мало-помалу Сергей увлек его в разноликую жизнь Энска, своего родного города.
Давно ли все это было? И грустно и весело вспоминать о всех тех людях, которые тянулись к Сергею. Это был маленький буйный мирок, кипящий настроениями, голосами, жестами. Люди приносили с собой по яркому лоскуту от мыслей, красок и событий большого города. И кого только не заносило к Санину… Иногда захаживал известный поэт, имевший обыкновение после двух рюмок поносить на чем свет стоит всю современную поэзию чохом, включая и собственные опусы, и со слезами на глазах декламировать лермонтовское «Выхожу один я на дорогу».
Читать дальше