— А Степан где?
— Степан? — Дед взглянул на лейтенанта, опустился на стул и заплакал. Слёзы текли, пробираясь между седыми волосиками бороды.
— Когда? — спросил Шамрай.
— В сорок втором. Под Сталинградом. Смертью храбрых.
Вошла старая Корчакиха, остановилась у порога, глазам своим не веря, потом бросилась Шамраю на шею, заголосила. В дверь уже стучали соседи. Шутка ли — Роман приехал! С самого начала войны не было ни слуху ни духу, а тут — на тебе: явился.
На другой день Шамрай, с раннего утра начистил сапоги, подшил свежий подворотничок и направился в военкомат. Молоденький писарь, взглянув на его документы, встал, сказав: «Сейчас доложу» — и исчез за дверью. Вскоре снова появился, улыбнувшись, проговорил:
— Проходите, — и распахнул дверь.
Шамрай вошёл в кабинет. Василий Иванович Грунько сидел за широким столом, читая его документы. Тот самый Грунько, который приказал тебе, Роман, и бойцу Могилянскому прикрывать шоссе под Киевом… Это было, кажется, тысячу лет назад. Целая вечность отделяла тебя от того часа, хотя и прошло всего лишь четыре года.
— Проходите, проходите, товарищ Шамрай.
Лейтенант подошёл к столу, сел на предложенный стул. Грунько немного поседел, но не очень-то изменился.
— Где мы с вами виделись в последний раз? Под Киевом. Правда, вас там оставили прикрывать отход. Как же вы остались живы? — Грунько был вежлив, даже любезен, но в каждом его слове чувствовалась зоркая насторожённость.
— Меня оглушило гранатой, и я попал в плен.
— А дальше?
Шамрай рассказал. Грунько слушал внимательно, и на его круглом полном лице ясно обозначилось недоверчивое удивление.
— Значит, вы женились, и у вас во Франции осталась жена? — уточнил он, когда Шамрай закончил свой рассказ. — Брак оформлен юридически?
— Нет. К кому мне следует обратиться, чтобы оформить её приезд?
— Подождите. Сначала нужно всё выяснить с вами.
— Что же выяснять со мной?
Грунько встал, высокий, плотный, с погонами подполковника на плечах, прошёлся по кабинету, посмотрел на Шамрая. Взвешивая каждое своё слово, сказал:
— О вас многое, весьма многое надо уточнить. Мне не впервой приходится выслушивать разные истории от пленных… бывших пленных, — поправился Грунько. — Все они поразительно захватывающи. Ваша не исключение. А вот правду ли вы рассказали — неизвестно. Потому и не обижайтесь и не имейте претензий к нам, если мы попробуем кое-что проверить…
— Пожалуйста, проверяйте. У меня совесть чиста.
— В список демобилизованных я включу вас немедленно. Думаю, что там, в Париже, вам несколько поспешно выдали форму, но об этом потом. Вопрос о вашем пребывании в армии решится месяца через два. А до того времени придётся подождать. И ещё одно, товарищ лейтенант, пока вы носите военную форму, я просил бы вас об этом не забывать. Этот цветок за ухом не к лицу офицеру.
— То же самое мне однажды сказала Жаклин.
— Кто?
— Моя жена.
— Могу вас поздравить: у вас неглупая жена. Желаю успеха.
В тот же день вечером Шамрай сидел в своей комнате и писал письмо Жаклин. Разговор с военкомом не только не испортил ему настроение, даже не посеял тревоги, таким сильным было убеждение Шамрая в собственной чистоте.
Теперь он писал ей письмо не из Гамбурга, а из дома, и под рукой были словари, так что работа пошла быстрее. Но всё равно Шамрай не мог выразить то, что хотелось, рассказать ей и о весне в Суходоле, и о тёплом синем ветре, который гуляет над Днепром, и о его, Шамрае, тоске по ней, о его любви… Слова выходили из-под пера какие-то сухие, казённые, фразы короткие, и чувства потому выглядели бледными и, наверное, смешными. Он перечитал своё письмо. Да, не очень-то складно. Но не беда, Жаклин поймёт. Беда в другом. Он не сообщал Жаклин ничего определённого о её приезде. Что сделал он для их скорой встречи? Ничего. Так почему же он сидит, как пень, пишет нежные слова о любви, вместо того чтобы действовать!
Он будет писать в Москву. Будет писать каждый день. И писал. Письма исчезали в чёрной щели почтового ящика. Но ответ не приходил. Он продолжал писать. В Москве всё же должны понять Шамрая, что без Жаклин ему нет жизни.
Его демобилизовали, выдали деньги и паспорт. Лейтенантские погоны он снял с сожалением. Без них военная форма выглядела странно. Нужно было думать, как жить дальше, и он пошёл на завод, в отдел кадров. Приняли охотно. Как и до войны подручным сталевара.
Волнуясь, подошёл впервые после долгой разлуки к мартену. В памяти сразу возник другой завод и Якоб Шильд, и памятник Ленину, и холодный металл бомбы…
Читать дальше