Осматриваясь и осторожно продвигаясь, чтобы не задеть за что-нибудь, мужики проходили в «залу».
Мы уселись на пол перед самым столом, за которым расположился президиум. Позади на скамьях мужики в ватниках, в вытертых бараньих полушубках. На натертом воском полу лужицы воды: оттаивают лапти. В зале жарко натоплены изразцовые печи. Под потолком ярко горит лампа-молния.
Я оглядываюсь и тут же среди мужиков замечаю отца. Он выделяется своей городской одеждой. На нем легкое пальто, вокруг тонкой худой шеи повязан яркий шарф. Все в шапках, а он снял свой картуз и мнет его в руках. Среди обветренных небритых мужицких лиц лицо отца бросается в глаза своею бледностью.
Зал большого поповского дома гудит от приглушенных голосов. Перешептываются и за столом президиума. Их трое: высокий, с залысинами на лбу уполномоченный из района. Рядом с ним чернявый, сухопарый, похожий на галку шахтер с Побединского рудника, зовут его все Чугунком. Третий наш, липяговский, Кузя Лукин, бывший попов работник, забитый мужичишка с белесыми ресницами и подслеповатыми глазами.
Наконец уполномоченный встал. На нем военного покроя гимнастерка с накладными карманами на груди. Широкий, с начищенной бляхой ремень затянут не туго, а лишь для порядка. И еще на нем очень чудные шаровары. Сшиты они из грубой темно-зеленой ткани, а на самых важных местах, на заду и на коленях, нашиты куски кожи. Кожа изрядно вытерлась, побелела, как футбольный мяч… Скрипнув кожей, уполномоченный встал и начал агитировать за коммунию. Говорил он про то, как жили мужики при царе: про голод, про нужду, про малоземелье. Но больше всего напирал на межи. По его словам выходило, что все беды мужицкие из-за этих самых меж. И земли-то под ними за зря много пропадает, и сор на них растет, и души мужицкие разъединяют они, эти межи… Он призывал липяговцев как можно скорее перепахать межи — тогда жизнь по-иному пойдет. Выйдут на поля машины. Мужики станут все делать сообща — и сеять и убирать. Счастье в коммунии, в единении. Чем скорее липяговцы поймут это, тем скорее они расстанутся со своей извечной нуждой.
После его речи мужики долго молчали. Каждый, видно, раздумывал и прикидывал в уме: «Ишь хитер, как он завернул про межи! Сорняки на них растут! Ромашка там или тот же василек, какие же это сорняки? Красота одна, особливо когда урожай хорош…» Вдруг кто-то чуть слышно обронил слово; за ним — другой, третий, и будто плотину прорвало: заговорили все разом, громче и громче.
— Баб тоже поди объединять, или как?
— Нехай сандыревские мужики живут в коммунии, а мы не хотим!
— Оно, конечно, коммуния, может, и лучше. Но я, к примеру, отведу и лошадку и коровенку. Соха и прочее тоже есть. А Кузя вон с пустыми руками явился. А небось к общему-то котлу первым подбежит да вон с какой ложкой — восемь ртов.
— Правда, Игнат!
— Товаришши, не слухайте подкулачников! Без артели мы на своих землях с голоду подохнем. Правильно товарищ Ленин говорит. А Игнат, знаем его, церковным старостой был, нахапал.
— Я что ж… Если все, и меня пишите, — говорит Игнат Старобин.
VII
Уполномоченный курит, то и дело выплевывая изо рта ошметки папиросы, и смотрит хмуро на мужиков. Когда шум в комнате стихает, он поднимается:
— До крикунов и подстрекателей мы доберемся! Кто хочет говорить, прошу сюда!
В заднем углу встает дед Санаев. Зовут его Савватием. Ему лет девяносто, а то и более. У него белая-пребелая борода, длинные волосы отливают синевой, то ли от седины, то ли оттого, что давно не мыты. Стеганый зипун на нем латан-перелатан. Из дыр на груди и на плечах торчит серая вата. Дед Санаев переступает с ноги на ногу, размазывая худыми лаптями грязь по желтому крашеному полу. Старику кажется, что он идет, а на самом деле он продолжает топтаться на месте. Так, с места, и подает свой голос:
— А если у меня нет ничего. Ни надела, ни лошадки… то как, годен я до коммунии?
Уполномоченный пожимает плечами.
— Как так «нет надела»? Советская власть всем дала землю!
Дед Санаев плохо слышит. Он смотрит на незнакомца в кожаных шароварах и моргает белёсыми ресницами. Мне почему-то становится жаль старика. Дед Савватий живет на самом конце нашего порядка, в крохотной землянке, сложенной из дерна. Крыша у землянки необычная: вся она заросла полынью. Эта же полынь и на задах, где у других огороды. Дед живет одиноко. Когда-то в молодости он отправился с семьей на вольную, да всех в пути растерял: от голода умерли и жена и дети. Потом он долго пропадал, искал какую-то страну Беловодье, где будто вечно весна и вечно райские птицы поют, где текут белые молочные реки… Но так и не нашел такой страны, вернулся в Липяги и одиноко доживал свой век в холодной землянке. Не было у него ни семьи, ни двора, ни надела.
Читать дальше