Юзеф Сигизмундович отодвинулся от Фильки и почувствовал за спиной стену: дальше отступать некуда. Выхватил револьвер, направил в грудь Смоленому. Филька от неожиданности попятился.
— Стрелять буду, — жестко сказал штейгер. — Казаков вызову.
Ругаясь, рабочие пошли из конторы. Виткевич достал платок, вытер капельки пота на лбу. Толпа еще долго шумела, но мало-помалу начала расходиться.
На другой день из Златогорска вернулся управляющий. Юзеф Сигизмундович подробно доложил ему о последних событиях. Сартаков слушал, барабаня пальцами по спинке кресла, смотрел в окно, хмуря тонкие седеющие брови.
— Туго закрутили, — проговорил он, когда штейгер окончил доклад. — А времена не те, и народ не тот. По всей России неспокойно… Кое-что придется сделать, Юзеф Сигизмундович. Да, придется.
И повернулся спиной к старшему штейгеру, давая понять, что разговор окончен. Виткевич поклонился спине управляющего, пошел из комнаты. У двери Евграф Емельянович остановил его.
— Скажите там, в конторе, что я поговорю с рабочими.
Старший штейгер еще раз поклонился и вышел.
Сартаков был хитрым и решительным человеком. За это его особенно ценил Атясов. В Златогорске управляющий посоветовал хозяину прииска сделать небольшие уступки рабочим. Но Атясов заупрямился. И все-таки Евграф Емельянович добился хозяйского согласия на небольшую помощь уволенным рабочим и на обещание весной принять их обратно.
Через час великолепная кошевка, покрытая медвежьей полостью, остановилась у конторы. Одетый в шубу, подбитую черным хорьком, с большим воротником камчатского бобра, и в такой же шапке, в кошевке сидел управляющий. Виткевич и горный десятник Иван Клыков выбежали навстречу. Сартаков привстал в санях, повернулся к толпе старателей, снова собравшихся у конторы, поглядел на них серыми холодными глазами:
— В кассе получите пособие. Весной на старые работы пойдете. А сейчас расходитесь. Все.
Горячий рысак взял с места галопом. В один миг скрылась кошевая управляющего, подняв легкую снежную пыль.
По теплу Зареченск всколыхнулся, зашумел. Там и тут скрипели телеги, ржали застоявшиеся лошади, перестукивали молотки, взвизгивали пилы. Зареченцы поправляли снасти и телеги, собирались в тайгу.
Василий Топорков нынче ни к одной артели не пристал. За зиму он высох, лицо сморщилось, как печеная репа, ночами одолевал кашель. Соловья приютил у себя Григорий Дунаев, не то пропал бы знаменитый певец. Дунаев жил у глухой бабки Феклисты «под особым наблюдением». Года два назад привезли его из Петербурга под конвоем. Кто такой Дунаев, в чем провинился, — никто на прииске толком не знал. «Политический» — говорили о нем зареченцы. Григорий работал на прииске, хорошо разбирался в машинах, умел поговорить с людьми, держался просто, был всегда готов прийти на помощь. Но старатели относились к нему настороженно, дружбы с политическим не искали. Зато приисковые ребятишки так и льнули к дяде Грише. Он читал им книжки, рассказывал про большие города, учил писать, читать и считать. Феня — дочка Степана Ваганова — тоже бегала к ссыльному. Дунаев позвал жить к себе Топоркова, близко сошелся с ним.
Вагановская артель собралась в тайгу одной из первых. Ехали на прежнее место. Все уже были в сборе, только Никита замешкался. Натянув полушубок, Плетнев наскоро чмокнул жену в щеку и шагнул в сени.
— Постой, Никита.
Плетнев остановился за порогом, посмотрел на жену.
— Сюда иди. Нельзя через порог-то, не к добру.
— Глупости, — усмехнулся Никита, но все же вернулся. — Чего?
Анюта взяла его руку, прижала к своему животу.
— Слышишь? Бьется…
Плетнев покраснел, молчал, не зная, что ответить.
— Не одну меня оставляешь. Двое нас… Помни о том.
— Буду помнить, — шепнул и, снова чмокнув жену куда-то в висок, выбежал во двор. За воротами ждали повозки. Степан Дорофеевич нетерпеливо хлопал кнутом по сапогу.
— Простился, что ли? — буркнул недовольно, увидев племянника, и повернулся к артельщикам: — С богом, мужики, трогай.
Повозки загрохотали по дороге.
* * *
По Зареченску шли тревожные слухи. Говорили, что уволенных осенью «Компания» не возьмет. Народ всполошился. Часам к девяти на площади перед конторой собралась большая толпа. Пришли даже бабы с ребятами. Площадь гудела, волновалась, как тайга в непогоду. Кто посмелее, зашли в контору, как и в прошлый раз, окружили Виткевича. Никто не снял шапки, исподлобья смотрели на штейгера. Юзеф Сигизмундович кусал бледные тонкие губы, беспокойно посматривал на сидящего рядом десятника Ивана Клыкова. У Ивана лицо загорелое, скуластое, черные волосы отливают синевой, карие глаза насмешливы. О Клыкове шла худая слава. Он был верным слугой начальства, любого мог продать, лишь бы выслужиться. В Зареченске Иван появился недавно. Старатели хотя и побаивались десятника, но грозили встретить на узкой тропке и расквитаться сполна. Клыков на угрозы только посмеивался. Днем и ночью он спокойно расхаживал по прииску, без охраны ездил на самые дальние участки. Пугал тем, что сам никого не боялся. И сейчас, глядя на хмурые лица старателей, Иван не проявлял беспокойства. На его лице не дрогнул ни один мускул, хотя он и понимал, что положение серьезное. Десятник играл хлыстиком, ощупывал острым взглядом лица рабочих. Его взгляда никто не мог выдержать. «Погоди, — говорили глаза десятника, — я еще с тобой разделаюсь».
Читать дальше