А, черт! Хоть бы трогали, милые… Хоть бы на Арсеньеву оборачиваться больше не мог… И чего вдруг такие нежности… «И глаза в ее сторону повести трудно, словно я перед ней виноват и перед всеми виноват…»
Ну вот, бормашину пристроили, теперь наши чемоданы… Подавай, Васька, подавай, не спи… В вагон-ресторан уже пивные бутылки загружают минусинского завода…
…"На меня-то он даже не посмотрел, – думала Арсеньева, – не оглянулся сейчас, шумит, смеется, чемоданы и сумки подбрасывает, а меня для него нет… Да и кто я для него, известное дело кто… И для него и для всех… Клейменая… И вину свою перед самой же, как болезнь неизлечимую, волочить мне всю жизнь… Нет, на всех, кто стоит здесь рядом со мной, зря я, им спасибо скажу, я как в метельной степи замерзшая была, а меня подобрали, отогрели, оттаивать я стала, это правда… А ему что… В другую жизнь катит, и развлечение со мной ему не помешало, не скучал в последние деньки… Но я зачем вырядилась, все на белый свет прокричала, зачем?! Знаю ведь, зачем, дура, дура, дура… Никакой уж любви в моей жизни не будет, никакой, а я вырядилась, волнуюсь, взгляда его последнего вымаливаю… Может, замену фантазии о воронежском летчике придумала?.. Если бы так… А то стою и дрожу, жду его глаз, жду его, будто бы он у меня первый… Вещи уложили… Сами в машину забрались… Все… Илга пошла… Вот и все».
– До свиданья, до свиданья, скучать буду…
– Счастливо, Илга, не забывай…
– Нет, я всерьез скучать буду, с тоски отощаю, возьмите меня в штукатуры или поварихи…
– Что ты, Илга…
– Мы здесь зубную лечебницу выстроим, тебя вызовем!
Столпились у кабинной дверцы, мучили шофера, а говорить говорили Илге всякие необязательные слова и замолчать не решались, не хотелось ее отпускать. Терехов бросил сигарету, плечом левым легонько дорогу себе пробил и строго, как лицо официальное, поблагодарил Илгу за ее дела: «Век не забудем». Черту прощанию подвел, мелом по черной доске.
– Ну до свиданья, Терехов, – сказала Илга.
– Счастливо, Илга, увидимся как-нибудь…
– Увидимся…
Рука ее дрожала, а глаза блестели. «И лучше бы уж я, – подумал Терехов, – так и стоял бы сейчас в отдалении; в зеленой Краславе, в Рогнединой обители есть под березами памятник Любви, памятник наивной старины, теперь все происходит не так, но у Илги блестят глаза, и слова ей даются с трудом, а про меня она знает все…»
– И тебе счастливо, Терехов, береги зубы, чисти их по утрам и перед сном, купи болгарскую пасту «Поморин».
Хлопнула дверца, мотор спохватился, обрадовавшись.
Кофейная машина направилась к повороту, и все смотрели ей вслед, ждали чего-то и дождались, дверца фургона открылась резко, и Чеглинцев высунулся в последнем порыве.
– Я письмо кому-нибудь напишу, – закричал Чеглинцев. – В Абакан… до востребования… Арсеньевой…
Все могли бы разойтись, но не расходились, стояли молча.
«Это только всем кажется, что я здесь, на площади, – думал Олег Плахтин. – Меня здесь нет. Я в машине. Бегу. С теми троими. Я больше не могу жить так. Жить здесь. Все. Предел. Точка. Я уеду, надо быть честным и уехать отсюда, чтобы никому не мешать и себя не мучить, уехать немедленно, сегодня же, нет, ну не сегодня, ну завтра…
Кто я? Ничто. Боюсь всего, раздавлен всегдашним, растворенным во мне ожиданием грядущих бед, которые, может быть, и никогда не случатся. Кому я обязан унизительной болезнью моей души, себе или еще кому-то?.. Страху ли, в котором жила моя мать и ее ровесники и в котором рос я. И ему, несомненно… Мы забытые следы чьей-то глубины, мы забытые следы чьей-то глубины… Но и себе, а кому же еще, уж хотя бы сейчас не ищи себе облегчений и оправданий…»
Он стоял и корил себя, и бичевал себя, и был суров и нервен в прокурорских своих словах. Но никто вокруг не знал об этом.
Еще вчера он думал, что все идет хорошо, а он – настоящий человек, и Надя любит его, восторженное отношение сейбинцев к его походу и его смелости утвердило его в соблазнительном обмане. Нынче все шло иначе, ребята, занятые делами, забыли о нем, ни о чем его не расспрашивали, Надя была хмурая, глаза прятала, о вчерашнем не вспоминала и словно бы простить это вчерашнее Олегу не могла, держалась от него в отдалении и от слов его, к ней обращенных, морщилась, как от неприятных ей прикосновений. Она была чужая, чужая, значит, ничего не изменилось, а нечаянный Надин порыв был вызван ее секундной слабостью, жалостью женщины, расстроенной его синяками и шишками, растроганной словами-легендами о его жертвенных подвигах. Все прошло, женщина остыла и слабости своей, жалости своей стыдилась. А надо ему было жить дальше, но как, что он должен делать и что он может делать?! «Эта ноша не по мне, эта ноша не по мне, на много нош я позарился, но эти ноши не по мне, тогда зачем они мне, не лучше ли поискать себе подходящие».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу