— Сперва ты иди, Сема. Что уж тебе скажет, а тогда я.
— Нет, ты иди, дядя Лукьян. Я чего-то тово…
Степан высунулся из окна:
— Ко мне, что ль, мужики?
— К тебе, милый, к тебе. — Заторопился дядя Лукьян и, не доходя до окна, спросил: — Можно два слова нам вымолвить?
— Говори, говори. Рассказывай, как живешь.
Старик тяжело вздохнул и сослался на Прасковью:
— Аль сама-то тебе не говорила? Ведь спалили меня.
— Слышал, слышал. Кто же это тебя?
— Руки-ноги, мошенники, не оставили.
— За что?
— За сына. Помнишь, аль тебя уже не было, приезжал мой Петрухан-то дезентеров беглых ловить, на Колчака их посылать. Поймал он их со своим отрядом человек двадцать, ну, с тех пор и покоя мне нет. И сын-то давно на том свете, убил, значится, его Колчак, а они, подлецы, то вилами корове вымя пропорют, то лошади обухом по суставу, то на амбар залезут, развалят дыру в крыше да ведер двадцать аль в рожь, аль в муку воды вольют. Прямо силов моих нет. Вымещают, сукины дети… А нонче весной прямо под корень подрезали: в самую полночь красного петуха пустили.
— Говорят, у тебя все погорело?
— Все, милый, все. Вот в чем остался.
Старик рванул сшитую из старого мешка рубаху и горько усмехнулся:
— Это у меня ничего, праздничная, можно сказать, а поглядел бы ты штаны… Хоть бы рогожу какую подыскать.
Передохнул и помолчал. И тяжело было видеть в красных глазах старика крупные слезы.
— Озимь продал. Степа, милый, пойми-ка ты, о-ози-имь. Ведь это самое последнее мужичье дело, коль на корню-то продашь… Люди, вишь, рожь собирали, а мы руками махали. Богатеи, вроде Нефедушки с Лобачевым, опять жмут нас… Жмут, Степа, на самые наши потроха… Сынок-то мой на фронте тогда погиб. Внучата остались. А помочи нет.
— Поможем тебе, старик, поможем.
Лицо у дяди Лукьяна серое, волосы перепутаны с колосом, мякиной, а на руках огромные трещины, залепленные не то дегтем, не то грязью.
— Вот со старухой и ворочаем теперь на людей. Комитет посулы обещает, а за посулами три года верхом езды да пять лет на карачках ползти… Ты бы поглядел, в чем старуха моя ходит! Твоя баба-то вон видела… Как есть в одной бессменной рубашке форсит, а тут вон еще что злодеи наделали! Совсем спалили. Где жить-то?
— Ну, а как с лесом? — перебил Степан.
— К этому и речь клоню. Разов пять ходил от совета с бумагами, толков нигде не добился. То, слышь, разрешения нет, то делянки все разобрали. Знамо, кто побогаче, тот и хватает… А вот зима надвинется, чего я, куда? Пока тепло, в амбаре живу. И то, может, еще подпалят, — кто знает, чего у них на уме-то.
— Бумаги-то есть у тебя?
— Бумаг много, только хлыстов нет. Бумаги — вот они.
Дядя Лукьян торопливо пошарил за пазухой и откуда-то достал истрепанные, завернутые в грязную тряпичку «бумаги».
— Выручай, больше некуды. Все концы в тебя уперлись…
По бесчисленным разноцветным резолюциям и справкам, написанным вдоль и вкось, густо химическим карандашом вывел:
«Лесничему Карпову. Вне всякой очереди срочно отпустить.
Завуземотдел С. Сорокин».
— Теперь прямо к лесничему. Ищи подводы…
Дядя Лукьян, трясясь не то от испуга, не то от радости, вырвал из рук Степана бумаги и зашептал:
— Это вот да-а… Это та-ак, во-от… Стало быть, теперь я… Э-эх, кабы, да разь я… Мы бы с тобой, а? Ни пуда только нет… Нешто под работу ахнуть?
— Ты про что? — спросил Степан.
— Выпить бы нам с тобой, Степа.
Степан засмеялся:
— Вот что, дядя Лукьян, ты про это не того… А то я назад все дело поверну.
Дядя Лукьян испуганно замахал руками:
— Ну-ну… Ты на меня, чего я, ты плюнь… Ведь я что, я ошалел… от души….. Я… да, шутка это, а?.. А старуха-то моя теперь… Да ее от радости лихорадка трепать начнет.
Сложил бумажки, держал их в руках и ждал, что скажет Степан кривому Семе, подошедшему к окну.
— А ты по каким делам, дядя Сема? — спросил Степан.
— Горе у меня, родимый Степушка, вот какое горе…
— Лошадь, говорят, у тебя украли?
— Свели… Обезлошадили…
— И не знаешь, кто?
— Как не знать! — даже обиделся дядя Сема. — Свои воры-то у нас. Доморощены.
— Что же это они на тебя на одного напали?
— То-то и есть, что не на одного… На соседа Ваню сперва, а тогда уж и на меня. Да по правде-то сказать, сам я, дурак, виноват. Через себя. Мне бы молчать, язык отрубить, а я с дурьей башкой и выскочил.
— Почему через себя?
— Да чего там рассказывать-то? Аль не знаешь, какое наше село? Намеднись у соседа Вани лошадь-то увели, ведь не спал я. То есть не сплю, окаянщина, и шабаш. Не то блохи меня, не то мухи, не разберешь в темноте-то… А только к полночи эдак вдруг слышу (в сенях мы лежали) — ворота соседовы скрип-скрип… «Что, думаю, такое? Аль баба по своим делам на двор вышла, аль кто?..» Знаю, Ваня корм лошади дает к утру. Зазудело у меня сердце, ровно почуяло. Вышел я это тихонечко на двор (а но-очь, те-емь), плетень-то один у нас, местный… Прислонился я к плетню, слышу — шепот. Шепчутся, и голоса будто знакомы. Гляжу — ба-атюшки — Уварушка с Ваньком. Здоровые оба, по навозу так и хлюпают: хлюп, хлюп. Захолодело у меня внутри, с места двинуться нет сил… Обмер, прямо хоть убей… А вижу, обратывают мерина… Обратали, повели… Чего делать?.. Крикнуть?.. Прыгнут через плетень — сразу мне конец. А повели, слежу все… По коноплянику на гумно тронулись… Очнулся я, схватил бревно… б-бух соседу в стену… Молчат, только в церкви отдалось… Я еще бух-б-бух… опять нет. «Убили, перерезали всех», — в голове-то у меня. Метнулся в мазанку, трах ногой в дверь… там! Выскочил Ваня… «А? Чаво?..» — «Где лошадь-то, — кричу ему, — где?.. Увели, по коноплянику тронулись… воры, беги!» Очухался он, бросился во двор… Ворота настежь, овцы вышли… Выбежал, да — бо-ог ты мой! — мертвым было слышно, как заорал. Как боров недорезанный. Вся улица сразу на ноги… Выскочили, в чем попало, погоню, верховых! Шестерых с вилами к Уваровой избе… Гоняли, гоняли до свету, парили лошадей… как в воду. Стали теребить Увариху, а она: «С неделю, как нет его». Известно, воровска ухватка. Прогоняли пять дней без толку… Мужик с ума сходит, волосы рвет… В петлю два раза совался… Чего делать? Решили ждать Увара… Приедет, как есть…
Читать дальше