— Не слишком ли ты часто вспоминаешь их палату мер и весов? — отшучивался озадаченный Слава.
— Шуток не понимаешь, чистюля! А я же еще не прикинула вслух все с точки зрения отцовой. Он аккуратист, взвешивает человека не только по его словесам, профессии, но и по тому, какие практические связи тот имеет. Отец оповещает близких и дальних, если они в такой момент рядом оказываются: человека, мол, надо видеть в его конкретном окружении, им же созданном или заполученном.
И подчеркивает, что и сам для себя исключения не делает, относится к своей личности на современном уровне, вполне материальное выражение имеющем.
«Потому я вас вывел так каллиграфически в жизнь, — добавляет папахен. — Рабочая школа дала мне опору, прорабство отшлифовало».
Она чуть ли не с ехидцей цитировала родню, и братца старшего, и сестрицу, вышедших по своим профессиям в уважаемые персоны. Но, шутя и ехидствуя, как-то обогревалась от этакого не меркшего в ее душе «очага»… На поверку в прогорклом его дыму прокоптилось то, что вроде б готово было пойти в рост, дать живые побеги, увести от такого болотного свойства и родства.
Чуя для себя какую-то невыгоду, наотрез отказывалась бывать у Урванцевых, не переносила даже упоминание имени Иванки.
Слава и про себя не корил Нину, тоскуя, проникался все более тяжелой неприязнью к себе. Понимал, расставания на долгие месяцы оказались бы тяжелым испытанием и для молодой женщины вовсе иного склада, чем она. Ведь и сам мучился в разлуке, но какое право имел так неволить ее, да еще, как оказалось, чуть ли не вынуждал ее жить двойной жизнью. Чтоб привязать его к себе, сколько ж непривычного, неприемлемого она терпела?!
А теперь он мог лишь ждать умягчения боли от времени, от забот и работы, в которую собирался уйти с головой, а пока крутились, казалось бы, вовсе не про него, не по его случаю выпевавшиеся во-он еще как давно песенные оклики, причеты, иносказания. Ах, как крутились, как выматывали, но и омывали раны-боль, потому что каждую пригонял свой поток и устремлялся он в повторах и поворотах дальше и дальше.
На дворе-то да вечереется,
Туча грозная да подымается.
Сохраните меня да от темной ноченьки,
Оберегите меня от грозной тученьки…
Припоминалось: такое написано, пропето про женскую долю, а он на себя натягивает?! Но отчего же не укрыться ему, не притопить свою боль в том потоке, что прокатывался не раз еще над его детской головой?
Разве и тогда он не чуял, как певавшие внутренне слезами обливались, а наружу выводили плавное, но и неожиданное течение песни.
Как только не обращалась песня к ближним, как стремилась завязать вокруг тонущего спасительный поясок сочувствия. Как исповедь-стенание стремилась к отзыву, к диалогу, рассчитывала на него в своих зазывах.
Отпадает да право крылушко,
Отлетает да сизо перушко.
Разве крылушку да не больно,
Разве перушка тебе не жалко?
Вот отчего, верно, никогда он не обращался к стихоплетству юношескому, когда большинство мальчишек и девчонок пытались рифмовать свои первые чувства. Когда-то его зачитывали, забрасывали друзья-приятели своими самоделками. Да и матросы грешили.
Ему-то надобности в таком выхлесте не было. Так он приручен сызмальства оказался Настёнкой к уже высказанному, запавшему в него. И, как видно, в нем не переставало плескаться не одно такое озерко песенное.
Насущное у каждого свое. Сейчас он может, как никогда до того не чувствовал, ощутил: если есть за что ухватиться, удержаться, так это те лады-перелады, переходы, закоулки разнопесенные, приговоры, уговоры, притчи, прямизна и околичности, издавна откристаллизовавшиеся по всем затененным уголкам его души. Рос, а она, душа, вроде б просторнее разворачивалась, и они, переплески давние, обретали глубины свои…
Такое вот свое, магическое действие доносило до него на его, Славки, родимой стороне отлитое, пусть даже и в причитании.
У каждого, верно, есть своя тайна, свой разговор о самом затаенном, с собою же с глазу на глаз! Жив человек имеет и что стребовать с себя, от чего удержать, на что подвигнуть, в чем самому себе открыться.
Боль всегда и вина, и желание отпущения ее, и выяснение сразу всего скопом: чем ты, грешный, дышал, чем жить будешь.
Тут арифметикой, полуискренностью не спасешься, если только ты не ханжа, не полуумок…
Кому б так целительно поддалась на исповедь его боль-тоска, как не тому голосу с родной стороны, что запал в него с самого малолетства?!
Читать дальше