Не знаю, росло ли мое мастерство — если и росло, то очень медленно, — зато все больше испарялся мой детский страх перед противником, перед кулаком (пусть и в перчатке), перед ударом и разбитым носом. На ринг я выходил спокойнее, уже не просто отмахивался как попало от бешено наседающего противника — все-таки кое-что соображал, начинал его, как говорят боксеры, «видеть», защищался, отводил удары и попадал сам, но бить по-настоящему, во всю силу, никак не мог. Удар не получался, он был как во сне. Бывают такие сны — может быть, снятся одним боксерам? — когда чувствуешь, бьешь и в ударе нет силы, той силы, которая начисто сметает противника, той силы, которую чувствуешь, которую постоянно видишь в кино. Какие там удары! Ведь их слышно даже по звуку. Какие хлесткие, всесокрушающие крюки, нокауты справа и слева в челюсть. Как валятся противники, летят вверх ногами. Правда, нокаутированные в кино всегда почти вскакивают и продолжают бой, хотя, казалось бы, не только челюсти, а все кости лица должны быть сломаны, вдавлены таким «хьюком». Здесь было не кино — ринг, прыгающий Коробков, удары точные, быстрые, переходящие в оглушительные серии, был я, ребята, которые смотрели на этот обидный бой, и Лежняк со всезнающим, мрачным тренерским молчанием.
Как соединить силу с ударом? Дома я соорудил подобие боксерской груши из мешка с опилками. Подвесил мешок к потолку, тренировался, отбивая кулаки. Я крутил гирю, изготовил себе гантели из кирпичей (не смейтесь, больше было не из чего), привязал кирпичи накрепко к железным стержням. Установил себе норму поднятия тяжестей — утром сто пудов, вечером — столько же… Почему сто? Я бы и не объяснил. Просто — сто пудов! Наверное, от нормы веяло геркулесовыми подвигами, палицей Ильи Муромца в сорок пуд, у меня же резко болело в животе, словно бы что-то рвалось, но потом постепенно болеть перестало, и норму я даже увеличил. Я приглядывался к парам бойцов, внимал всякому указанию Лежняка. Он был неплохой боксер, призер, чемпион, а тренер, похоже, никудышный. Набор азбучных истин бокса все мы давно усвоили наизусть, заранее знали, что он скажет, тем более что был он немногословен. Мы учились теперь подобно художникам из клубной студии, где больше глядят на работы друг друга, чем слушают какую-нибудь маститую бездарность в бархатной куртке, а куртка, убедившись, что ученики давно ее раскусили, едут сами, — ходит меж мольбертами, делает суровое глубокомысленное лицо, иногда ткнет пальцем в картонку, иногда похмыкает, иногда скупо похвалит. Такие не любят хвалить или уж, наоборот, величают своих учеников Серовыми, Гогенами, восторгаются шумно, прочат великое… Тренером, наверное, надо родиться, и далеко не всякий чемпион — хороший тренер. Этого простого правила я еще не знал, хотя повседневно его чувствовал.
Лида пригласила меня на день рождения. Он приходился на тридцать первое декабря — значит, на Новый год. И Лиде исполнялось шестнадцать лет. Это было так неожиданно, что я растерялся, не знал, что ответить, потом поблагодарил, краснея, сказал, что, конечно, приду. Честное слово — я боялся ее отца (видел тогда, и он мне никак не понравился), боялся, а лучше сказать, стеснялся матери, помнил ее строгие глаза. Идти к Лиде — это одно, идти к Лиде домой — совсем другое, идти к Лиде на день рождения… Теперь у меня не было заботы, что надеть, знал — буду выглядеть хорошо, но ведь я должен принести ей подарок, я должен как-то по-новому вести себя среди новых людей, и как обрадовать девочку, у которой папа — начальник орса (отдела рабочего снабжения ). О таких начальниках, даже о заместителях, в войну рассказывали сладкие сказки, к тому же ты сын генерала — звание обязывает. И обрадовать Лиду хочется… И опять — ну если б хоть были у меня деньги… Сколько ни думал — ничего путного не приходило, и уже с отчаянием решил: не пойду, позвоню и скажусь больным. Опять лгать? Но что же делать? Что же делать… И вдруг осенило! Подарю картину! Вот эту, висит в моей комнате — единственная ценность, которую пощадила война. Картина в широкой багетной раме. Пейзаж. Река под осенним небом, пасмурный свет, лишь белеет горизонт, березы на засыпанном снегом берегу. Кусты, еще не растерявшие листья. Первый снег. Картину подарил мне дядя, брат матери, художник, который живет в Москве. Я любил эту картину. Она рождала во мне то же грустно-отрадное, что было там, ведь нельзя же, наверное, не любить осень, ключевой холодок первозимья, березы, полевую даль и тяжелое стекло осенней воды… Я не мог просто так сам отдать эту картину, хоть она и считалась моя, надо было спросить у матери, и я тотчас это сделал.
Читать дальше