Чему ты усмехаешься? Следам своим? Нет, это просто в очередной раз обожгла сердце острая неприязнь к себе и к душе своей, будто затравленной псами. Тебя раздражает это нелепое сходство, претит одно напоминание о нем; однако разве неведомо тебе, что ни одному грешнику на земле, ни одному праведнику не удалось отречься от своих следов или от собственной тени? Нет, дружище, все твои неурядицы, невезения, нескладный твой характер — не камень, который, выйдя в море, можно незаметно сбросить в пучину. Нет, не затопчешь своих следов и кованым сапогом. Так до каких же пор ты собираешься торчать на одном месте, на открытом всем ветрам ледяном поле судьбы? Где ты был раньше, если хотел избавиться от всего, что самому казалось таким отвратительным и скверным в себе? Нет, раньше ты был другим. Поглощенный заботами, разве имел ты возможность рассматривать собственные следы — ты даже лишний раз оглянуться не мог. Совсем еще недавно и в тебе, и вокруг тебя все было по-другому. Все в этом краю — и стар и млад — жили душа в душу, в полном согласии и стремились к чему-то общему, единому. А теперь?.. И теперь, понятно, небо не обрушилось, земля не разверзлась, все так же светит солнце. И люди пребывают вроде бы в здравии и достатке. Все так. Но только вот с тобой что-то случилось. Да и твоих земляков как подменили... Вспомни, разве в былые добрые времена, когда после затяжного осеннего ненастья вдруг неожиданно обрушивалась крепким морозцем зима и залив под кручей за одну ночь затягивало тонким льдом, — разве все мужчины прибрежных аулов не высыпали дружно на море?! Да и кого из сыновей потомственных рыбаков не охватывала радость при появлении первого берегового припая? Кого не тянуло первым выйти на молоденький упругий ледок, чтобы, весело рискуя, испытать его надежность и натыкать вдоль закраины полыньи караульных вышек? Да, ставить первую сеть под молодым льдом для рыбаков всегда столь же радостно и священно, как для дехканина по весне с молитвенными словами на устах бросить первую горсть семян в свежевспаханную землю...
Но, опережая самых нетерпеливых в работе удальцов, раньше всех отправлялся в море все же ты, не раз вставал по ночам, чтобы не пропустить желанного часа, — и когда, наконец, накатившая с севера ночная стужа до звона натягивала небесный, с яркими колючими звездами купол, ты уже был на ногах. Первым делом отправлялся на конюшню. Широко распахивал забухшие, прихваченные морозцем-баловником ворота. Густой, устоявшийся запах зеленого курака с порога обдавал тебя, щекоча ноздри. А гнедой, со звездочкой во лбу жеребец чутко дремал в стойле, в дальнем темном углу конюшни. Почуяв хозяина, он негромко всхрапывал. Привычным движением ты, бывало, накидывал узду, с тихим лязгом вправлял железные удила, набрасывал на спину пропахшее потом седло, сильным рывком стягивал подпругу. А с коня еще не сошла сонная истома, и оттого он покладист и послушен. И когда рослый сутуловатый мужчина, едва коснувшись стремени, всей своей тяжестью вдруг ловко опускался в седло, жеребец на мгновение будто терялся, оседал, переступая ногами, но тотчас твердел телом, обретал устойчивость. В ночных, еще сумеречных глазах его под набрякшим надглазьем вспыхивал фиолетовый затаенный огонь, и, нервно носясь по сторонам, конь своевольно поворачивал на привычную тропу к знакомому лугу за аулом, где всласть нагулялся прошлым летом. Однако ты властным движением руки направлял его к прибережью. Раздосадованный жеребец мотал головой и, словно стреноженный, с нервной злостью мелко перебирал копытами по гулкой мерзлой земле. И тогда ты, злясь на его строптивость, крепко натягивал поводья и одновременно стискивал шенкеля так, что у жеребца, казалось, вот-вот затрещат ребра. И, почуяв силу ездока, жеребец поворачивал куда надо и через мгновение послушно нес тебя легкой широкой рысью.
А между тем занималось уже утро. Мороз поскрипывал, пощипывал. От ладной быстрой рыси задувал в лицо сиверко, и душа твоя словно обретала крылья. Внизу из-под копыт взлетали снежные ошметья, тотчас рассыпавшиеся в морозную пыль; а по всей степной шири причудливо горбатились, волна за волной уходили вдаль сугробы — уже слежавшиеся, охваченные за ночь плотной глянцевитой коркой, и еще рыхловатые, вздыбленные, будто волчий загривок; и жеребец легко, с глухим топотом и мерзлым визгом снега вспахивал сувои, а в глубоких местах прокладывал себе путь чуть ли не грудью, не сбиваясь при этом с рыси и все более распаляясь; и неудержимо рвался вперед, одолевая перевал за перевалом, пока не достигал косогора, за которым во всем своем безбрежье открывалось вдруг, играя солнечными бликами, море. Здесь ты круто осаживал и, встав на стремена, вытягивался, вглядывался с орлиной выси в эту полную блеска и света даль, и каждый раз от восторга подкатывалось и замирало сердце. Море, не вмещавшееся в неоглядную поднебесную ширь, уходившее за горизонт, казалось тебе в эту минуту особенно могущественным. Еще вчера оно, занемогшее, стонало под кручей и с тупым размеренным ожесточением хлестало, било вспененными волнами в каменистый берег, угрюмо шалея от собственного смятения, — но вот за одну лишь ночь сковалось по берегу и заливам льдом и смиренно замерло, ослепительно сверкая под солнечными лучами ровной голубой гладью. Разве можно, глядя на него, удержаться рыбаку от счастливой улыбки? И нет под тобой ни коня, ни тверди — ты со своим рвущимся из груди сердцем весь там, в этом вечно манящем, вечно уходящем просторе.
Читать дальше