Дальше отказываться Порфирию было неловко. Он выцедил водку в стакан, но все же не выпил ее, а украдкой выплеснул на сено.
— Сейчас бы песню хорошую заиграть, — неожиданно заявил Бесергенев, приподнимаясь на локтях и по-молодому сверкнув глазами.
— А ты, Михаил Алексеич, и песни можешь играть?
— Ежели потребуется, и танцевать сумею.
— Да ну! — воскликнул пораженный Порфирий.
— Станцевать мне, ежели для дела, конешно, пара пустяков, — Бесергенев ухарски встряхнул плечами, будто бы собирался здесь же, прямо на сене, пуститься в присядку. — Все надо уметь, — сказал он убежденно. — Жил в лесу, молился пням. Знаешь эту пословицу?
— Нет.
— То-то оно и есть. Эх ты, голова — руки — ноги! — с сожалением и сочувствием посмотрел Бесергенев на Порфирия. — А я много знаю пословиц. Эта, что сейчас сказал, к тому, чтобы куда ты ни попал, а должен соображать. Жить, Порфишка, надо умеючи. Ты желаешь толковать о смысле жизни?
— Очень желаю.
— Ну вот и ладно. Главное, конешно, бог. Но опять же есть пословица: богу молись, а к берегу гребись. А это опять, значит, кругом соображай и вникай. Можно иной раз жисть и хитростью подпереть. Надо быть умным, Порфишка! Понял?
— Понемногу, Михаил Алексеич, вникаю.
Порфирий не соврал, он действительно чувствовал себя сегодня особенно, не как всегда, обычно плохо разбирающимся во многом. Он кое-что начинал смутно понимать из того, о чем говорил ему Бесергенев.
На конюшне, освещенной одним только керосиновым фонарем, был тихий и теплый полумрак. Лошади хрустко жевали душистое сено, изредка поворачивая головы на сеновал, будто бы им было очень интересно слушать, о чем бубнят старики.
Только «Силач» не хотел ни сена жевать, ни Бесергенева слушать, а был налит горячим желанием действовать. Он ухитрился отвязаться, разгуливал по конюшне, оглядывал лошадей, навастривая строгие уши и сердито шевеля ими. Подойдя к «Милочке», «Силач», на секунду задумался, вскинул голову и заржал призывно и громко.
— Что такое? — всполошился Порфирий и, живо спрыгнув с сена, побежал к лошадям.
«Силач» его всегда слушался и сейчас не стал упираться, когда Порфирий погнал его от «Милочки» на свое место, и дал себя привязать, однако, косясь то в сторону «Милочки», то на Порфирия, будто раздумывал, стоит ли и сегодня слушать кучера, не лучше ли будет лягнуть его и опять убежать к «Милочке».
— Ну, что там? — спросил Бесергенев, когда Порфирий, привязав «Силача», вновь залез на сено.
— «Силач» отвязался.
— Так, — Бесергенев презрительно ухмыльнулся, — говоришь, начинаешь вникать, а «Силач» отвязался. Дождешься, что он тебе ухо откусит. По-настоящему надо вникать. Кони, братец, принадлежность серьезная. — Бесергенев вздохнул задумчиво. — За конем надо ухаживать больше, чем за отцом родным. Потому — нет коня, значит, и отца на старости лет нечем утешить. Конь, все крестьянство кормит. Я в деревне брату своему лошадь оставил — тоже ха-а-а-ро-ший конек, — похвалился Бесергенев.
На самом деле у него лошадь была очень неказистая. Морда тупая, ничего не выражающая, бока худые, с вечно выпирающими ребрами. В работе она была нетороплива и шевелилась только тогда, когда ее понукали. А стоило Бесергеневу сомкнуть рот, она сию же минуту останавливалась и закрывала глаза — безнадежные и слезливые.
Но у других, у брата его, например, совсем никакой лошади не, было, и потому-то Бесергенев, даже втайне, редко ругал свою худобу, внешне всегда относился к ней ласково, а на людях громко гордился ею и похвалялся.
Как бы то ни было, а лошадка все-таки не давала умирать с голоду, обрабатывала скупую бесергеневскую полоску. Правда, она часто выбивалась из сил, тогда вместе с нею впрягался в соху и сам Бесергенев, и они вдвоем тянули ее веселей.
— … А ежели бы моей лошадке да дать корма подходящие, стала бы совсем отличным конем. — Бесергенев вдруг беспокойно заерзал на сене и ожесточенной пятерней вцепился в затылок.
— Ты что, Михаил Алексеич? — обеспокоенно спросил Порфирий.
— Вспомнил.
— Что?
— Многое.
— Это ж о чем? — не догадывался Порфирий.
— Обо всем, — сердито отрезал Бесергенев.
Наступило гнетущее Порфирия молчание. Он бессмысленно уставился скорбными глазами на пустую бутылку, решив, что Бесергенев больше ни о чем не станет рассказывать. А ему и подавно не придется рассказать о себе. Порфирий готов был по-настоящему разрыдаться от горькой обиды на свою незадачливую долю. Бесергенев лежал оцепенело, охваченный воспоминаниями о родной деревне.
Читать дальше