— Насколько я понимаю, — возразила Баева, — цель нашей встречи — возобновление работы?
Вошел, опоздавший на добрый час, директор Института рыбного хозяйства Алексей Сергеевич Проваторов и сразу же стал говорить, крепко сжимая руками спинку стула. Снегирев терроризировал ученых, которые были с ним не согласны. Он называл их механистами, обывателями или просто дураками. Он, Проваторов, лично слышал, как Снегирев говорил заместителю министра, что Остроградский — вредитель. Давайте называть вещи своими именами, это была беспринципная травля, кончившаяся трагически. А кто поставил вопрос в Госплане?
Было странно и трогательно видеть, как этот огромный, седой, с гордой осанкой, похожий на артиста человек говорил, волнуясь, как мальчик.
— Можно узнать, — обратился к Остроградскому, который молча курил, не принимая участия в разговоре, — если бы ваша группа возобновила работу не в Каспийском, а, скажем, в Аральском море — это встретило бы сопротивление?
Остроградский ответил:
— Да. И в опасной форме.
Все замолчали. Потом снова заговорили, как будто удостоверясь, что хотя скрытая сторона дела названа наконец — с нею все равно нечего делать.
Снегирев больше не оправдывался. Он нападал — сперва нерешительно, а потом нагло: «Вы наговариваете!», «Этого не было!», «Вы сочиняете!»
Он был уже совсем другой, чем в первые минуты встречи, когда, почувствовав опасность, он медлил, сдерживался, выжидал. Теперь он не выглядел ни взволнованным, ни смущенным. Иногда у него становилось обиженное, как у ребенка, лицо.
Дважды над ним смеялись, и это было почему-то страшно. В первый раз, когда его уличили в том, что он написал для декана П. программное выступление, и он возразил растерянно: «А что же я мог сделать?» И в другой раз, когда он сказал что-то о новом методе промысловой разведки. Очевидно, это было невежественным вздором. Он не вспылил — только показал и спрятал бешеные, налившиеся кровью глаза.
Потом заговорил Лепестков, упираясь прямо в лицо Снегирева немигающим взглядом, — и это было так, как будто он растолкал бегущих, взволнованно спорящих людей и, тяжело ступая, пошел к намеченной цели. Он сказал, что убежден в неизбежности победы правды в науке, потому что страна не может развиваться без этой победы. Но мы не герои Гомера, чтобы довериться Року.
— Допустим, что завтра у меня появится мысль, что в Москве-реке течет молоко, а не вода. Легко опровергнуть, но лишь в одном случае — зная, что вам ничего не грозит. А если еще поставить вокруг высокий забор и объявить работу секретной...
Он заговорил о том, что мы не имеем права обсуждать вопрос в академической форме. Фальсификация в науке — не отвлеченное понятие. Студент Черкашин покончил с собой, потому что Снегиреву понадобились фальшивые данные для отчета. Борьба против Остроградского привела к его аресту, и если мы теперь видим его среди нас — мы обязаны этим не Снегиреву.
С неторопливостью историка Лепестков раскрывал истинные мотивы этой борьбы. Он как будто шел по темному коридору, распахивая двери в одну комнату, потом в другую. Из туго набитого портфеля он доставал документы, разумеется, в копиях. Среди них, в мертвом молчании, была прочитана и та «общая характеристика» Остроградского, которая, очевидно, решила его судьбу.
Теперь Снегирев говорил уже только: «Ложь!», «Почему вы мне не сказали о составе совещания?»
Потом он сказал:
— Все мои работы я не публиковал, чтобы не обострять спора.
Снова рассмеялись. Невесело на этот раз.
Остроградский курил, не поднимая глаз.
— У меня старые сведения, — сказал он, — помнится, уже в сорок шестому году размножение кольчатого червя дало немалый эффект. Если не ошибаюсь, только в Северном Каспии дело шло к двум миллионам центнеров рыбы по живому весу. С тех пор прошло почти восемь лет. Надо полагать, что рыбы ели червя, несмотря на то что меня посадили в тюрьму, так что сейчас эта величина приближается, вероятно, к четырем миллионам. Необходимо продолжать работу.
Снегирев снова стал возражать, хотя говорить было больше не о чем. Его не слушали. Остроградский внимательно разглядывал свои руки, потом занялся карандашом, лежавшим перед ним на чистом листе бумаги. У него было усталое лицо. «Не разговаривать так долго, а убить Снегирева — вот это было бы, пожалуй, ему по плечу», — подумалось мне, когда он поднял глаза, спокойные, с блеснувшей полоской белка.
Смеркалось. Погода погрубела к ночи. Редкий жесткий снежок стал виден в свете вспыхнувших фонарей. Еще полчаса — и пурга, как в поле, замела во всю ширину Садовой. Снегирев поднял воротник и, сняв перчатку, прикладывал теплую ладонь к замерзшим губам. Он шел и шел, прикидывая, рассчитывая. От кого идет затея, хотел бы он знать. Конечно, от ВНИРО. И тогда, в сорок девятом, Проваторов упорствовал. А теперь там еще и Лепестков! Они! Они! В свое время он, Снегирев, жаловался на Проваторова министру. Копия письма сохранилась, и надо послать ее в редакцию, чтобы сразу стало ясно, что это за птица. Он заскрежетал зубами, вспомнив, как над ним смеялись. Они старались, этот сука Лепестков, убедить редакцию, что он — невежда. Ладно, еще посмотрим! Надо поехать к редактору и передать ему, во-первых, — он загнул палец, — свидетельство Главрыбпрома о том, что им, Снегиревым, — и никем другим, — разработан новый метод промысловой разведки. Во-вторых, — он загнул другой, — что техсовет министерства поддержал его предложения по проблеме Керченского пролива. В-третьих, — автобиография. Чтобы эти сволочи знали, что в двадцатом году он добровольно вступил в девяносто шестой Вохровский полк и дрался с белобандитами и с девятнадцати лет учительствовал в деревне, а потом десять лет бился, чтобы поступить в университет.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу