— Не понимаю, — начал я, — чего ты так боишься, кто хочет тебя унизить, ущемить твое достоинство? Не слишком ли много его у тебя?
— Не понимаешь потому, что дальше своего носа ничего не видишь, потому что ты никто. И тебе очень нравится быть таким. Э, да что объяснять, — махнул он рукой и, понизив голос, продолжал, словно говорил сам с собой. — Меня просто бесит, когда враг прикидывается овечкой или праведником, таким праведником, как ты, но тебе с ними равняться негоже. Они живучи, знают, чего хотят. Нет большего врага, чем большевики. За версту их чую. К чему они стремятся? Чего хотят? Равенства? Свободы? Теперь, когда в бога мало кто верит, они, дескать, совесть, ум и честь человечества. Смотри, сколько здесь объявилось голоштанников, мчащихся за большевиками со своими красными тряпками. Сколько митингующих на площадях и на торжищах! Не пройдешь, чтоб не задели — издали дорогу им уступай. Каждый — пусть даже последний нищий — старается показать себя — вот, мол, я какой. Всюду они сеют свои бациллы. И ты уже ими заразился, хотя десять лет твердил о чести, национальном достоинстве. Где же она, твоя честь? Как только с востока подул ветер постуденее, ты тут же сбросил свои экзальтированные лохмотья. Тебе, маменькиному сыночку, стало слишком холодно. (Мать и впрямь меня любила больше, чем его; может, поэтому он подсознательно так на меня злился.) Ты думал, другие подберут эти обноски? Сытые спесивцы, ничтожества, думаете, мы не видим, как вы меняете шкуру? Не своей, чужой кровью хотите вы обагрить знамя. Потом, если только представится случай, вы раздерете его на лоскутки и будете упиваться собой. Я насквозь вижу вашу презренную породу. Террор, страх, голод, штык, кнут, палка — вот лучшие лекарства. Мы зовем народ не к сытой жизни, а к оружию, к защите чести и величия. Пусть он вспомнит свою старину, пусть готовится к новому возрождению. (Безумец, так и рвался из моего горла крик, что ты говоришь, ты только подумай, неужели ты совсем разучился трезво мыслить!) Видел знак на своде нашего погреба? Витязь! Когда-то его меч управлял половиной Европы. Нам предстоит перенять этот меч! — выкрикивал он.
— Ты безумец, — сказал я тихо. — Нет, ты фашист.
Он ухватился за последнее слово и ответил не мешкая:
— Да, я фашист, — и я снова услышал слова о миссии, о призвании.
— И откуда ты такой взялся, не понимаю.
— Я?! Я не один, не думай! — заорал он так, что задрожали окна, за которыми струилась теплая, лунная, июльская ночь. Она льнула к стеклам, подбиралась все ближе и ближе.
— Наш народ не погиб и не погибнет, — отрезал я, оглядывая углы избы, пропахшие древесиной. — Никто не просил тебя быть его спасителем. Ты самый обыкновенный фанатик.
— А ты выродок и трус!
— Старая песенка, брат. Я чувствовал, что ты давно так обо мне думаешь, тайком даже ждал того дня, когда ты бросишь эти слова мне в лицо. Они всегда готовы были сорваться у тебя с языка. Спасибо тебе, но кем ты меня только что назвал, я никогда не был и не буду. Может, нам тесно под одной крышей, может, ты боишься, что я потребую свою долю — всегда ты меня недолюбливал, всегда сторонился, отводил взгляд. Ничего мне от вас не надо. Единственное, чего мне хочется, это чтобы ты хоть раз поднял глаза и посмотрел, кого ты проклинаешь.
Тихо, словно тень, вошла мать. Она беззвучно поставила на столик кувшин с квасом, примостилась рядом.
— Почему вы так грызетесь, дети мои? Что я всю жизнь слышу от тебя, Миколас? — сказала она. — Брань, грохот мебели — только успевай все ставить на место да убирать. А ты, отец, — обернулась она к появившемуся на пороге отцу, — разве ты сказал мне хоть раз слово по-человечески? Твоих сыновей растила, не чужих. Ты все на мельнице да на мельнице. Щупаешь кошельки, все время шаришь в своих ящиках, что-то ищешь, ничего не видишь, а мне и невдомек, сколько у тебя этой проклятой деньги. Что нас ждет? Думаете, я долго так протяну? Поседела до срока. Давно смотрю на вас и диву даюсь: один шатается по свету, дома как гость; другой тоже — не успеет порог переступить, как снова куда-то мчится; третий сидит, подмяв все под себя, а меня тут словно и нет, меня вы не видите.
— Ах, мать, мать, — только и сказал я. — Думаешь, я не пробовал найти с ним общий язык, не пытался его переубедить? Каждым своим движением, каждым своим словом я старался открыть ему глаза. Разве я тебе, Миколас, зла хотел? Хоть возьми да бухнись на колени и бога моли: открой ему глаза, всемогущий. Разве он когда-нибудь со мной считался? Слыхала, какими словами он меня сейчас попотчевал?
Читать дальше