Деревня осталась позади. Серая пелена расползалась все шире. Я плотно запахнулся в шубу и привалился к задку. «Зачем я еду? Чего мне нужно? И какое отношение имеет эта свадьба, да и сама Наденька ко всему, что наполняет теперь мою жизнь? И что такое Наденька? – Девочка, наивная, неразвитая, о которой я совершенно забыл, занятый делом всей моей жизни». Такие мысли пробегали у меня в голове по мере того, как из-под полозьев, из-под копыт убегала назад белая дорога, а лошади по-прежнему однообразно и в такт потряхивали гривами и шлеями. От их спин и боков шел теплый пар. «Ведь жениться я на ней никогда не мог и никогда не женился бы, – это значило бы связать себя по рукам и ногам, отказаться от той жизни, которой я отдавался и которая только и имела для меня смысл. Женщина прежде всего должна быть товарищем. Попробуй говорить с ней, как с товарищем-мужчиной… Если ты прислушиваешься к ее мнениям как к мнениям товарища-мужчины, если с ними практически считаешься, если чувствуешь, что учить тебе ее нечему, – можешь смело протянуть ей руку. Ну, а Наденька?» И мне вспомнилось, как Наденьку отчитывали от головной боли, как она читала предварительно хвосты книг, как она была далека от всех общественных вопросов, как вообще она была наивна и неразвита.
И я, совершенно убежденный, что Наденька для меня отрезанный ломоть, старался перевести мысль на другой предмет и все ворочался, менял положение, то подворачивал под себя шубу, то вытаскивал, – было неловко сидеть, что ли, или грызла странная, неосознанная, скрытая тревога. Воздух серел. Снежинки попархивали и ложились, следы копыт и полозьев быстро пропадали, все кругом становилось ровным и белым, и белая мелькающая пелена застилала впереди горизонт, синевший лес, дорогу. Я задремал с мыслью, что может подняться буран, мы собьемся и замерзнем, что нужно спать и что хорошо было бы умереть незаметно, без страданий, не просыпаясь. Потом долго чувствовал, как переваливался в санях на ухабах, как мороженая туша, и наконец услышал:
– Милости просим… милости просим… Пожалуйте, пожалуйте!
Я открыл глаза. Лошади стояли, понурив головы. Гривы, хвосты, спины белели от густо валившего хлопьями снега. Около лошадиных ног и полозьев быстро росли сугробы.
На крыльце в одной рясе, с непокрытой головой и особенно красным лицом и блестевшими глазами, стоял о. Семен и звал меня. Снег крутился над крыльцом, падал ему на плечи, на голову, обтаивая, сбегал по красному, разгоряченному лицу, но о. Семен как будто ничего не замечал.
– Слышу – бубенчики. Дай, выйду, гляну, кто приехал.
Я вылез из саней, отряхая насевший на меня целыми пластами снег, и взошел на крыльцо. Отец Семен заключил меня в объятия.
– Ну, спасибо, спасибо, что приехал! Пойдем, пойдем, – с дороги-то погреться надо.
В небольшой жарко, натопленной комнате было много народу. Пахло вином, жареным и еще чем-то. Было несколько священников в серых и черных рясах, две-три девицы с птичьими физиономиями в белых кисейных платьях и матушки в старомодных шелковых платьях, лентах и с лицами, на которых было написано, что все, что было суждено свершить им в жизни, матушки уже свершили. Матушка-попадья, хозяйка дома, встретила меня нельзя сказать, чтоб приветливо, нельзя сказать, чтоб и недружелюбно: ей было безразлично, нахожусь ли я в числе гостей, или нет. Когда я поздоровался со всеми, я увидел Наденьку в белом платье, розовую, молодую, с ямочками на щеках, глядевшую на меня своими большими, с синими белками, глазами. Какая-то острая, мгновенная и радостная боль кольнула мне сердце. Она радостно протянула руки.
– Как хорошо вы сделали, что приехали!.. Я все думала о вас…
Мы сидели с Наденькой в уголке, беседовали, смеялись. Я не спускал с нее глаз, рассказывал о своей жизни за эти два года, припоминал разные эпизоды того лета, которое мы провели здесь вместе. Ее белая фигурка с еще неразвитыми, почти полудетскими формами придавала, казалось, этой обстановке, этим людям особенный смысл и значение. Среди расплывшихся, с обрюзгшими лицами матушек, шуршавших шелковыми, неуклюже сидевшими на них платьями, среди черных и серых ряс батюшек, на лицах которых была написана та же проза жизни, – она казалась фантастическим белым пятном. Когда она подымалась, подходила к столу, наклонялась и потом возвращалась ко мне легкой девичьей походкой, я следил за ней, и сердце у меня билось. Начались танцы. Волостной писарь, хромой и раскосый, но искусный гармонист, сел в угол, многозначительно, сознавая свое особенное здесь положение, поправился на стуле и, открыв «холостой» клапан, быстро растянул гармонию, и она с хриплым шумом набрала в себя воздух. Гармонист хитро перебирал клапаны, и в небольшой, тесной и жарко натопленной комнате игриво пробежали, переплетаясь, характерные звуки гармонии, напоминая трактир или улицу. Танцевали польку, кадриль. В окна глядела ночь, и мутно белела метель. На столах появились новые графины наливок взамен опустевших. Лица у батюшек и матушек были красны, лоснились. Стоял говор, смех, звон рюмок, стук ножей, вилок.
Читать дальше