Люди стали сознавать свое человеческое достоинство и потребовали его признания и от других. Это всегда так бывает, и это обычный и нормальный путь. Уважай сам себя, и тебя будут уважать другие.
Представьте себе милого, хорошего, доброго, симпатичного человека. И этот добрый и хороший человек, будучи режиссером, напивается до бесчувствия и в присутствии не только артистов, но и артисток загибает такие ругательства, что уши вянут. Но ему прощают: в самом деле, что же тут такого, – ну, выругался площадно, да ведь не откусил же он никому ни носа, ни уха, не полиняют, брань не виснет на шее. Наконец это – свое домашнее, семейное дело. Одно дело – на людях, на публике, на народе, и другое дело – в своем семейном артистическом кругу.
Тут можно и на босу ногу и в халате нараспашку.
Вот какие понятия остаются еще порой у артистов, как пережиток доброго старого времени, когда на актера смотрели как на шута горохового, а на актрису как на блудницу. Это – темные пятна в жизни артистов, которые так же сойдут, как прошло возмутительное отношение публики к артистам.
Что бы вы сказали, если бы порядочные люди, истые джентльмены вне дома, дома, в кругу своих семейных ругались бы площадно? Некоторые артисты так именно и поступают.
Вот какая разыгралась история в труппе общества по распространению народных развлечений.
Режиссер этой труппы, как человек, очень милый и хороший, как режиссер, знающий дело, думает, что в своем семейном артистическом кругу можно быть в халате и даже без халата и на босу ногу, можно хлопнуть любя по уху артиста-товарища, можно пустить, тоже любя, при артистках такую руладу, от которой доски на потолке коробятся и пол лопается, публика в восемнадцатом ряду вскакивает с изумлением. Это черные обломки прошлого.
Поэтому, когда часть артистов труппы возмутилась и запротестовала, требуя человеческого отношения к товарищам-артистам, режиссер категорически заявил, что иначе он не может относиться. Артисты и артистки, не желавшие выслушивать из уст режиссера «крепкие» рулады, вынуждены были выйти из труппы.
В высшей степени бережно относясь к интересам общества, они сделали все, чтобы не причинить ему вреда. Они обратились в комитет общества, указывая на невыносимое положение, которое создал режиссер.
Положение обязывало комитет отнестись к делу в высшей степени серьезно и внимательно. К сожалению, он поступил как раз наоборот. Он отнесся невнимательно и лукаво. Прежде всего он никак, изволите ли видеть, не мог собраться в достаточном числе членов, которых нужно было, для законности собрания, человек пять-шесть. Это уже одно характерно. Затем один из его почтенных членов, взявший на себя миссию примирения, пропел артистам и артисткам, не желавшим выслушивать «крепкие» рулады режиссера, дифирамб этому самому режиссеру, указав, что режиссер – закадычнейший друг-приятель ему, члену комитета. Вы понимаете, что это вышло очень тактично и благородно.
А затем, – а затем комитет отложил разбор этой истории до… конца августа – тогда, дескать, он соберется.
Но позвольте же, ведь на улицу выброшено девять человек вашей труппы, без всякой с их стороны вины.
Ведь они обречены на форменное голодание, ведь у них же своя жизнь, свои нужды, которые требуют удовлетворения, ведь некоторые из них прямо в безвыходном положении.
Очутиться артисту без ангажемента в средине сезона, вы понимаете, что это – не шутка. Вы понимаете, что это является ущербом и для будущей их деятельности, и раз люди вынуждены были уйти, значит, положение действительно стало невыносимым.
А вы преспокойно откладываете решение вопроса до… конца августа. Расчет ясен: в августе все разъедутся, и дело само собой прекратится.
Можно ли так поступать с живыми людьми?
Дорога
Земля наша велика и обильна, но мы ее совершенно не знаем. Сколько по лицу ее разбросано драгоценных уголков, о которых мы не имеем ни малейшего понятия, уголков, из которых на Западе сделали бы по жемчужине.
Об одном из таких уголков я хочу рассказать.
Поезд шел по Тихорецко-Царицынской ветви Владикавказской железной дороги. В два часа дня кондуктор возгласил:
– Станция!
Отсюда до местоназначения оставалось восемьдесят верст, и надо было ехать на лошадях. Часа через два я выезжал со двора земской станции на тройке в покойном рессорном экипаже.
Экипаж с особенным, характерным звуком рессор катится по пыльной дороге; влево степь, вправо тянется Великокняжеская станица донских казаков. Маленькие, приземистые саманные белые домики под соломенной крышей, базы и плетни, огромные пустыри производят впечатление хутора. Это – богатая, большая торговая станица. На огромном пустыре, заросшем бурьяном, колючкой, полынью, перерезанном в разных направлениях пыльными уезженными дорогами, сиротливо стоит деревянная церковь. Что поражает б станице – так это бедность зелени: голо, неприкрыто, и жгучее степное солнце немилосердно палит и эту одинокую церковь, и саманные домики, и широкие пустынные пыльные улицы, и заросшие колючкой пустыри, и степь, которая надвинулась со всех сторон и, кажется, царит и в самой станице. Только на пустыре, недалеко от церкви, за дощатой отгородкой сиротливо стоят два садика – общественный и при местном училище, – но и они, видимо, подавлены этим степным могуществом.
Читать дальше