Вот подобное-то ощущение, как кажется, испытывало зэ границей громадное большинство русских добровольцев.
Они были сконфужены прочностью заграничного человека, его достоинством, его уменьем жить; были сконфужены, как дети, как ребенок, которому не подарили таких же фольговых часов, какие подарили его приятелю-ребенку. Значительный процент ссор между добровольцами во время дороги можно положительно приписать этому неловкому ощущению человека без манер, попавшему в общество с манерами; по крайней мере количество людей между простым народом, особенно нападавших на людей, не умевших себя вести, было... да прямо можно сказать, что каждый нападал на каждого за то, что тот пьянствует и скверно себя держит.
- Срамят, чисто-начисто срамят партию! - душевно убиваясь говорит старшой. - Нешто это Россия? Ведь в ведомостях пишут, пьяная твоя морда!.. Вот наказал господь!.. Двадцать лет отслужил богу и государю, честно, благородно, а тут че знаю, за что наказал господь батюшка, - в старшины к эфтим мошенникам выбрали... Спи!
Сейчас спи! - ревет он на какого-нибудь мечущегося на нетвердых ногах по пароходной палубе добровольца. - Сейчас, приказываю тебе - ложись!.. Срамники этакие!.. Не хочешь?.. Погоди, я пойду графу доложу... Что это за наказание! Тьфу!..
И торопливо идет с палубы вниз, а здесь - буфет, где прежде, нежели попасть к графу, старшой, разгневанный поведением своих подчиненных, выпивает рюмочку, непременно, конечно, обругав немца за то, что немец долго ничего не понимал из русских разговоров и требований водки на русском языке.
- Шнапу! рюмочку .. аль ты оглох? Им хоть говори, хоть нет!..
Явись граф или каким другим образом титулованный начальник партии, все начинают жаловаться друг на друга.
- Ваше сиятельство! Позвольте вам сказать... Как он смеет? Я стрелок., вот у меня ордена-то!
- Какой ты (такой-сякой) стрелок! - прерывает другой, ожесточенный голос, - ежели ты мараешь свою честь на чужой стороне?.. У тебя, у дурака, должон быть крест во лбу, а ты пакостничаешь в чужой земле!
- Сам ты, старая ворона, нализался вперед всех.
Погляди-ко вон на тебя-то как пялят глаза, на пугалу...
Явившийся разобрать дело начальник партии, если он не брал горлом (горлом-то брать стыдно перед иностранцами), непременно должен был уйти, ничего не добившись.
В продолжение дороги все пережаловались друг другу, друг на друга; я, человек посторонний, и то переслушал этих жалоб бесчисленное множество; всякому было противно неуменье вести себя не только в других, но и в себе, и всякий поэтому хотел убедить кого-нибудь, что -он вовсе не похож на этого пьяницу; всякий норовил доказать, что он, хоть и выпил ("Отчего не выпить для тепла, да ведь и то сказать: голову отдаем - авось можно?"), но что он не кто-нибудь, и лезет непременно за орденами в карман...
Убедившись в том, что ни от начальника партии, ни от посторонних, ни, наконец, от самих себя нельзя добиться никакого результата, положительно все стали объяснять дело тем, что "некому жаловаться...".
- Нешто это Россия? Кому тут жаловаться будешь?..
Это не Россия, жаловаться тут некому... Нет! кабы жаловаться было кому, так я б тебе показал... в чем она ходит!
А иные, самые благообразные, просто сновали по палубе и в виду широкого Дуная, как бы в отчаянии, расставляли руки и говорили:
- Вся причина - некому жаловаться, ничего не поделаешь!
Но если бы, на счастье, и было в чужой земле что-нибудь такое, что могло бы воскресить вдали от родины представление о бараньем роге и о прочем в этим же роде, то и тогда едва ли бы доброволец наш мог бы вести себя какнибудь иначе, то есть без постоянного питья вина и рому (некоторые умели пропить по 15 рублей в полторы суток от Пешта до Белграда, пропить буквально, не принимая пищи, как говорится, и "маковой росинки" в течение этих полутора суток), так как иначе нечем ему былр занять себя; проводить время он не умел, так как никогда даже не знал, что это такое если не пьянство в кабаке или у Бореля - все равно. Ведь вот тут же ехали прусские солдаты, ехали также волонтерами в Сербию, также готовы были умирать - а сумели о чем-то проговорить друг с другом полтора дня и две ночи (спать было невозможно за теснотою); а у наших, оказалось, не о чем разговаривать: все разговоры свои они оставили дома. Оставили дома мы ропот на свою горькую участь, на несправедливость батальонного командира, ропот против жены, против тещи; оставили дома всего Островского, всего Решетникова - и нету ничего другого, хоть шаром покати! Человеку так пусто, так дико и так одиноко, что он тащит вам, постороннему человеку, свои ордена, говорит: "ведь я не кто-нибудь...
Читать дальше