сейчас важней замкнуться в скорлупе болезней, снов, отсрочки перевода на службу в Метрополию. Зане он знает, что для праздника толпе совсем не обязательна свобода; по этой же причине и жене
он позволяет изменять. О чем он думал бы, когда б его не грызли тоска, припадки? Если бы любил? Невольно зябко поводя плечом, он гонит прочь пугающие мысли. ...Веселье в зале умеряет пыл,
но все же длится. Сильно опьянев, вожди племен стеклянными глазами взирают в даль, лишенную врага. Их зубы, выражавшие их гнев, как колесо, что сжато тормозами, застряли на улыбке, и слуга
подкладывает пищу им. Во сне кричит купец. Звучат обрывки песен. Жена Наместника с секретарем выскальзывают в сад. И на стене орел имперский, выклевавший печень Наместника, глядит нетопырем...
И я, писатель, повидавший свет, пересекавший на осле экватор, смотрю в окно на спящие холмы и думаю о сходстве наших бед: его не хочет видеть Император, меня - мой сын и Цинтия. И мы,
мы здесь и сгинем. Горькую судьбу гордыня не возвысит до улики, что отошли от образа Творца. Все будут одинаковы в гробу. Так будем хоть при жизни разнолики!
Зачем куда-то рваться из дворца отчизне мы не судьи. Меч суда погрязнет в нашем собственном позоре: наследники и власть в чужих руках. Как хорошо, что не плывут суда! Как хорошо, что замерзает море! Как хорошо, что птицы в облаках
субтильны для столь тягостных телес! Такого не поставишь в укоризну. Но, может быть, находится как раз к их голосам в пропорции наш вес. Пускай летят поэтому в отчизну. Пускай орут поэтому за нас.
Отечество... чужие господа у Цинтии в гостях над колыбелью склоняются, как новые волхвы. Младенец дремлет. Теплится звезда, как уголь под остывшею купелью. И гости, не коснувшись головы,
нимб заменяют ореолом лжи, а непорочное зачатье - сплетней, фигурой умолчанья об отце... Дворец пустеет. Гаснут этажи. Один. Другой. И, наконец, последний. И тольк 1000 о два окна во всем дворце
горят: мое, где, к факелу спиной, смотрю, как диск луны по редколесью скользит, и вижу - Цинтию, снега; Наместника, который за стеной всю ночь безмолвно борется с болезнью и жжет огонь, чтоб различить врага.
Враг отступает. Жидкий свет зари, чуть занимаясь на Востоке мира, вползает в окна, норовя взглянуть на то, что совершается внутри, и, натыкаясь на остатки пира, колеблется. Но продолжает путь. Январь 1968, Паланга Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
* * *
Е.К.
Я выпил газированной воды под башней Белорусского вокзала и оглянулся, думая, куды отсюда бросить кости.
Вылезала из-за домов набрякшая листва. Из метрополитеновского горла сквозь турникеты масса естества, как черный фарш из мясорубки, перла. Чугунного Максимыча спина маячила, жужжало мото-вело, неслись такси, грузинская шпана, вцепившись в розы, бешено ревела. Из-за угла несло нашатырем, Лаврентием и средствами от зуда. И я был чужд себе и четырем возможным направлениям отсюда. Красавица уехала.
Ни слез, ни мыслей, настигающих подругу. Огни, столпотворение колес, пригодных лишь к движению по кругу. 18 июля 1968, Москва Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
ПЕСНЯ ПУСТОЙ ВЕРАНДЫ
Not with a bang but a whimper.*
T.S.Eliot
Март на исходе, и сад мой пуст. Старая птица, сядь на куст, у которого в этот день только и есть, что тень.
Будто и не было тех шести лет, когда он любил цвести; то есть грядущее тем, что наг, делает ясный знак.
Или, былому в противовес, гол до земли, но и чужд небес, он, чьи ветви на этот раз лишь достиженье глаз.
Знаю и сам я не хуже всех: грех осуждать нищету. Но грех так обнажать - поперек и вдоль язвы, чтоб вызвать боль.
Я бы и сам его проклял, но где-то птице пора давно сесть, чтоб не смешить ворон; пусть это будет он.
Старая птица и голый куст, соприкасаясь, рождают хруст. И, если это принять всерьез, это - апофеоз.
То, что цвело и любило петь, стало тем, что нельзя терпеть без состраданья - не к их судьбе, но к самому себе.
Грустно смотреть, как, сыграв отбой, то, что было самой судьбой призвано скрасить последний час, меняется раньше нас.
То есть предметы и свойства их одушевленнее нас самих. Всюду сквозит одержимость тел манией личных дел.
В силу того, что конец страшит, каждая вещь на земле спешит больше вкусить от своих ковриг, чем позволяет миг.
Свет - ослепляет. И слово - лжет. Страсть утомляет. А горе - жжет, ибо страданье - примат огня над единицей дня.
Лучше не верить своим глазам да и устам. Оттого что Сам Бог, предваряя Свой Страшный Суд, жаждет казнить нас тут.
Читать дальше