Прошлогодний сухой бурьян за нашим полуразвалившимся сараем обновлялся новой дикой порослью, – тут уже пахло горьким и сырым духом чернобыльника, глухой крапивы и белены. Когда валом поднимется и зацветет репейник, тетку сюда силком не заманишь: боится Момичевых пчел. Сейчас же они еще по-весеннему смирные, ручные. Отсюда, из-за бурьяна, я и увидел тетку. Она стояла у Момичевой пасеки, прижавшись к плетню, и как заводная говорила и говорила кому-то:
– Шу-шу-шу-шу! Ти-ти-ти-ти!
– Так неш я… – прогудел голос невидимого за плетнем Момича. А я-то думал, что он уехал. Собирался ведь! Я не хотел и боялся, что Момич рассерчает за мою невольную неправду, будто не он, а я спас Зюзю…
Тетка вернулась минут через тридцать. В ладонях, поверх завялых цветов, она держала широкий лопух, а на нем, как на блюде, лежала косо обрезанная застарелая восковая глыба.
– Мед все хворобы и обиды лечит, – строго сказала она Зюзе. Лежа, Зюзя отломил кусок сота, запихнул его в рот и зажмурился.
Вечером он ушел домой. Под остаток сота тетка сорвала ему свежий лопух.
2
За лето я до конца перенял и впитал в себя все, что пленяло меня в Момиче. Все было во мне от него – медлительная и прямая походка, перебитый паузами разговор, манера щурить глаза, держать в руках ношу. Тетка ничего будто не замечала, но однажды, когда я чересчур долго продержался с ответом на какой-то ее вопрос, она уткнулась лицом мне в макушку и сквозь смех сказала:
– Ну прямо вылитый! Все морщинки снял с дяди Моси…
– Может, ты сама сняла! – сказал я, обидясь неизвестно на что.
– И сама сняла, – призналась тетка. – Куда ж я от вас денусь…
Трудная тогда выдалась для меня зима, трудная потому, что мне пришлось высвобождать место в сердце, чтобы разместился там второй человек, а я не умел ничего делить в себе на части, не хотел даже втайне поступиться своей привязанностью к Момичу. Этим вторым человеком был наш новый учитель. Он явился к нам лютым январским утром, отбил на крыльце школы умопомрачительную чечетку – в сапожонках был, – а потом зашел в класс и с порога сказал:
– Меня зовут Александр Семенович Дудкин. Здорово, ребята!
Ему было лет восемнадцать, а может, и двадцать два. Он стоял, приплясывая, растирал уши синими набрякшими ладонями и чему-то смеялся. Щеки его пылали как огонь. Мы встали и вразнобой ответили:
– Дра-а-асть!
Так он познакомился с нами, а мы с ним.
Тогда стояла какая-то непутевая погода: каждую ночь бушевала верховая метель, а по утрам наступала вселенская яркая тишина и в мире ничего нельзя было различить – все пряталось под многометровым снежным покровом. Мы приходили в школу закутанные в полушубки, зипуны и платки. На каждом из нас слева направо висела белая холщовая сума. Там мы носили хлеб, казенную книгу для чтения «Утренние зори» и самодельные грохоткие ящички под карандаши и ручки. До последнего стежка и метки сумки походили одна на другую, и только моя была как завезенная из другого села – тетка приделала к ней широкий откидной клапан, а на нем зеленым гарусом вышила петуха и две лупастые буквы «С» и «П». Эта теткина забава-забота и подтолкнула нас с учителем к нечаянной дружбе, – на второй день после его приезда я запоздал на урок, а когда ввалился в класс, то был сражен и подавлен увиденным: у окна, в полосе солнечного клина, стоял учитель в зеленых бриджах и гимнастерке, перетянутой желтым сияющим ремнем с портупеей. Я впервые видел юнгштурмовский костюм и топтался у дверей, не решаясь пройти к своей парте. В классе стояла непривычная тишина.
– Ну? А почему ты не здороваешься? – командно-весело спросил Дудкин и ступил ко мне, не выходя из солнечного луча. Я стоял и смотрел на его портупею. Он поиграл на ней пальцами левой руки, а правой погладил гарусного петуха на моей сумке и заинтересованно спросил:
– Сам, что ли, нарисовал?
– Не, тетка Егориха вышила, – сказал я.
– А буквы что означают?
– Меня самого, – сказал я. – Санька Письменов.
– А по отчеству как тебя?
– Семенович, – почему-то не сразу ответил я.
Так мы разом выяснили, что ходим в тезках и что я до последних корешков души восхищен его портупеей. В тот же день я узнал – и навсегда почему-то запомнил, – что Лермонтов (стихи его были у нас в «Утренних зорях») буржуйский поэт, не признающий рабоче-крестьянскую революцию. За всю жизнь он написал один-единственный пролетарский стишок – «На смерть поэта», но это получилось у него случайно, потому что тогда какой-то белый офицерюга убил на дуэли Пушкина. Между прочим, Пушкин тоже был крепостником-помещиком…
Читать дальше