Потом накатился прибой, меня швырнуло и захлестнуло водой, тело Поджигателя перебросило вперед, и с первым ударом о твердое вернулись жизнь, берег, ветер, стопудовая тяжесть тела. Я тащил свой груз неуклонно, почти не сознавая, где я и что, тошнота сосала в груди, кружились какие-то камни, голоса… Я очнулся от холода и странной легкости. Бондарь Бекельман в охотничьих сапогах стоял надо мной и что-то кричал, летело озеро, ветер, качались камни и горы, голову ломило от боли, тискавшей череп ледяными клещами.
А с обрыва уже бежали люди, кто-то тащил простыню, и я видел, как она взвилась и захлопала над головами толпы, появившейся точно из-под земли вокруг двух длинных неподвижных тел, из которых одно, в платье, черном от воды, казалось изваянной статуей. Живописец осыпал поцелуями тонкие женские пальцы, гладил обедневшие мокрые волосы и говорил одну и ту же фразу: «Люсенька, мы поедем в Ленинград… Люсенька не беспокойся…» Потом кто-то командовал, кто-то кричал, чтобы не клали на землю, их качали, поднимали им руки и делали все, что полагается делать, когда близкие люди отходят в сторону, сидят, забытые всеми, и смотрят неизвестно куда чужими и ненавидящими мир глазами…
Поджигатель очнулся первым. Его закутали в куртку Бекельмана и увели наверх. Девушку качали больше десяти минут. С нее сняли синее платье, тонкую сорочку, туфли и чулки, ей поднимали руки, и я видел сам, как плакал старый бондарь, когда кругом загалдели, радостно закричали и когда он сам, сопя от натуги, растирал ее ноги, руки и грудь чьим-то пиджаком и на чистом, белом, как кость, теле проступили первые полосы жизни.
– Что Бекельман? Лучше бы тонуть Бекельману! – хрипел он. – Деточка моя дорогая! Ах, деточка!.. Это не дело – такой девушке бросаться в воду…
И слезы текли по его багровым щекам, и его добрая голова клонилась жесткой кабаньей щетиной.
Старый бондарь, к счастью, подоспел во-время. Он собирал перед отъездом рыболовные снасти и видел все: ей вовсе не нужно было прыгать с лодки, за которую он ручался собственной головой. Она умела грести и править не хуже его.
В густом чертополохе сумятицы пронеслось это утро. Когда девушку перенесли в больницу и события разъяснились, светило время полудня. Она пришла в себя окончательно, и я вошел в эту белую комнату из мужской палаты, где лежал Поджигатель: кровь непрерывно шла из носа бедняги, он очень ослаб, и его просили не беспокоить.
Девушка лежала неподвижно. Голова ее, с еще влажными волосами, глубоко ушла в подушку, глаза, бессильно полузакрытые в забытьи, не узнавали никого. Какой-то старый, очень поживший человек с растрепанной чолкой на лбу сидел на кровати и тихонько гладил ее слабые длинные пальцы. Я едва узнал Живописца, не повернувшего головы на мои шаги и на мой осторожный шопот.
Тишина светлела от стен, от белой кровати, от заостренных черт лица, погруженного в тени подушки. Потом все оборвалось… Едва я подошел к ее изголовью, как девушка широко раскрыла глаза. Увидев меня, она отшатнулась к стене, неожиданно забилась всем телом и, словно защищаясь, с глазами в горячечном бреду, полная рыданий, ужаса и боли, вытянула руки и закричала отчаянным раздавленным криком.
– Нет, нет! – билась она, обнимая брата, прячась за него. – Не хочу, не хочу… Спасите, Шурик, спасите! Ну, спаси же меня, спаси! – и что-то еще, чудовищное, нелепое, переходящее в плач и бессилие, из чего вырывалось торопливое: – Он… он… он убил меня! Спаси же меня! Нет, нет… Спасите, спасите!
Она рвалась, плакала, хохотала и, пряча голову в плечах брата, как маленькая девочка ночью от грубого кошмара, навалившегося из темных пещер утробного бытия, кричала что-то страшное. Она кричала не переставая. Прибежали сиделка, врач, какие-то люди в белье, а Живописец, с перекошенным от ненависти лицом, вытолкал меня за дверь.
Норд-ост качал землю и гнал деревья… В этот день кончилась дружба поколения, продолжало бродить вино, а из комнаты коммуны в управлении «Абрау-Дюрсо» с десятичасовой машиной навсегда исчезли Винсек и Овидий, оставивший мне краткую записку. В ней было всего несколько строк. «Нет слов, – торопливо плясал чернильный карандаш, – нет и оправданий. Вы знаете все. Знайте и то, что я любил и люблю ее больше жизни. Я запутался, но я был искренен до конца. Не могу оставаться здесь ни минуты, тоска и ужас гонят меня, поймите, что пережито, когда узнал… Может быть, она простит и поймет. Если так, пошлите телеграмму. Я хочу увидеться с вами до отъезда. Сам уехать отсюда уже не могу, не увидевшись с ней… Дорогой, верный друг, добрый философ, прощайте!» К записке он приложил адрес: соседний город, улица, дом…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу