Как же выйти из заколдованного круга всех этих несуразностей? А выход подготовлен изначальным замыслом повести: больное сердце. Оно подводит Журавлева, когда Чистов, получивший после доноса Юрки предписание суда о выселении, кончает самоубийством. Журавлев умирает. Другого выхода для своего героя молодой писатель не увидел.
Зато перед героями «Ленинградского шоссе» (1932) подобные проблемы уже не стоят. У них всякие научные и технические заботы, у них проекты сжигания пылевидного угля и мимолетный вопрос, будет ли война с японцами, они бодро участвуют в праздничных демонстрациях и митингах, сносятся по необходимости с заграницей, а продукты берут в спецраспределителе. Умершего отца хоронят, не обременяя себя помыслами о кровной связи с ним. Отец – это отжившее, это темное прошлое, с которым, как им представляется, давно покончено… А ведь страшно узок и убог их мир. Мечты о мировом пожаре, вселенскость, революционный пафос – все это уже пустое, личность, «измитинговавшись», стирается. Перед нами какие-то Передоновы, не поднимающиеся даже до смехотворной веры в недотыкомку. «Кр-рой, Вася, бога нет!» – кричит в начавшемся скандале случайно попавший на поминки беспризорник, и этот «клич» выглядит последним полетом массовой мысли и фантазии, на какую оказывается способной мрачная година тридцатых.
Катаев проследил эволюцию революционного пафоса на коротком отрезке времени. Мог бы он, проживи дольше, стать его мудрым исследователем? Вряд ли, ведь он сам им жил, вполне подчинялся его стихии. Даже очевидный – для нас – процесс умирания этого пафоса, явленный в «Ленинградском шоссе», обрисован скорее бессознательно, чем по хорошо продуманному сценарию, и потому мы не чувствуем, чтобы автора происходящее очень уж огорчало. Нет, Иван Катаев вовсе не был аналитиком, мыслителем, каким ему, наверно, хотелось предстать, когда он ставил перед собой задачу изобразить дух времени и создать величественный, «окончательный» образ Москвы. В этом отношении он, как и подобает слепо верующему во что-то человеку, вполне бесхитростен. В остальном – в главном – большой мастер, замечательный писатель.
Михаил Литов
Хоронили старика Савву Пантелеева.
Старик помер не вовремя, в канун Первого мая, в ночь на страстную субботу; два праздника, старый и новый, в этом году пришлись на один день. Едва поспели заказать гроб, – мастер взялся представить к завтрему только по знакомству, благо заведение его было совсем рядом, по этой же стороне Ленинградского шоссе: пантелеевский домишко в четыре окна, потом трактир государственного треста, потом «Продажа овса и сена», и уж тут бойкая белая вывеска: «Торговля разными гробами и венками». Старуха Пантелеева успела сбегать и на ту сторону шоссе, к кладбищенскому батюшке. Савва не раз и не два последние годы ей наказывал: ежели что – хоронить по-церковному. Да ей и самой хотелось, чтобы было пристойно, тихо, хорошо, – как раньше, как всю жизнь провожала в могилу детей, родственников, соседей. С батюшкой уговорились отпевать и хоронить на второй день праздника.
Помер старик Савва от волненья.
Всю зиму не давал ему покоя жилец из-за кухонной комнаты, гражданин Адольф Могучий, известный автор эстрадных куплетов и профсоюзных стишков. Все грозился расторгнуть договор Пантелеевых на аренду дома и прекратить злостную эксплуатацию двоих жильцов в размере пятнадцати рублей помесячной платы с каждого. С нового года, в знак протеста против кабалы, Могучий перестал платить вовсе. После трехмесячных бесплодных переговоров и мучительного раздумья Савва вчинил иск о выселении. Суд в выселении отказал, посчитавшись с документами о заслугах Адольфа Могучего на фронтах искусств, но деньги предложил уплатить и взыскал с ответчика судебные издержки. В отместку Могучий вызвал инспектора из района. В пятницу, в самый разгар предпраздничной уборки, инспектор явился и, руководимый Могучим, обследовал весь дом, от чердака до подполья, выискивая нарушения арендного договора по части ремонта. Разыскать их было не трудно: несмотря на все любовные Саввины гвоздочки, подпорки и планочки, прогнившее деревянное строение год за годом крошилось, как черствы заплесневевший ломоть.
На кухне, среди вздыбленных кверху ножками стульев, кроваво-полосатых тюфяков и потоков вспененной воды, инспектор на гладильной доске, положенной поперек окоренка, составил укоризненный акт. Напрасно Савва, бормоча насчет дороговизны строительных материалов и неисправного платежа жильцов, совал судебный исполнительный лист, свою пенсионную книжку с отметками о тридцатисемирублевом пособии и справку о сорока годах производственного стажа, – все домовые изъяны были неукоснительно занесены в акт, а заключение инспектора и скрипнувший росчерк его вечного пера не оставляли никакой надежды. Адольф Могучий, стоявший подле, вежливо осведомлял со своей стороны, что принадлежность Пантелеева к индустриальному пролетариату более чем сомнительна, поскольку старик в данное время торгует всякой рухлядью на Тишинском рынке, и что все вообще арендаторское семейство находится на грани полного морально-политического разложения. Понизив голос до почтительного шепота, он сообщил, что старший сын Пантелеева за причастность к оппозиции был в свое время исключен из партии и только в прошлом году возвратился домой. Инспектор молча выслушал все это, сложил акт и, щелкнув замочком портфеля, направился к выходу. Могучий, легко ступая ботинками в серых гамашах, кинулся за ним, но на пороге быстро обернулся, показал Савве язык и, погрозив кулаком, скрылся.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу