"Была ему звёздная книга ясна, и с ним говорила морская волна"...
[ Е. А. Боратынский "На смерть Гёте". Прим. ред .]
Но отношение его к действительности и к книгам осталось то же -- детски доверчивое, немедленно готовое к действиям, настроение рыцарских романов и чудесно разукрашенных сказок. Очень скоро наступили кризис и перелом. В его доверчивую душу, открывшуюся навстречу сложным чудесам окружающего мира, как чашечка цветка открывается навстречу росе, и впитывавшую в себя всеми порами разнообразные познания о веществе и движении, о жизни и духе, об истории и философии, влилось несколько определённых ярко окрашенных книг.
Среди этих сложных умственных ингредиентов они произвели реакцию как химический фермент и внезапно окрасили содержание его ума своим определённым цветом. Внимание мальчика сузилось и заострилось, мысли его сошли с неба на землю, отвлеклись от беспредельности миров к судьбам земного человечества и окончательно определились в этой новой форме.
Первое место среди этих книг принадлежало известным "Историческим письмам", которые играли для стольких интеллигентных поколений роль введения в Евангелие, того толкования для оглашённых, которое увлекает их неопытные шаги на путь новой веры и любви.
Решающий момент принадлежал третьему "письму": о цене человеческого прогресса; Бронский прочёл его ночью, с бьющимся сердцем среди безмолвия, и ему казалось, что окружающая тишина заглядывает через плечо и тоже читает эти простые и значительные слова. Лестница человеческой культуры, которая уже успела обольстить его молодое внимание своими изменчивыми красками, представилась ему как цепь бесконечных злодеяний, как река крови, по которой ладья прогресса плывёт как чёрный гроб, наполненный трупами павших.
Книга хотела возложить ответственность за эти злодеяния на молодые плечи его, Бронского. Чтобы избавиться от них, он в эту ночь отказался от своей личности и отделил себя от романических и исторических героев, от победителей, рыцарей удачи и завоевателей мира и соединился мысленно с этой огромной страдательной и неопределённой толпой.
Это был момент мистического экстаза, вполне подобный тому, как юные неофиты христианства отказывались от радостей мира и сливались с божеством, и в эту памятную ночь божество Бронского едва ли было менее туманно и неопределённо.
Элемент жалости и сострадания почти не входил в идейный экстаз Бронского. Он был слишком неопытен и безгрешен, чтобы представить себе воочию язвы и тернии мира. Если бы он был старше и испорченнее, он мог бы перевести в частные образы широкую и безличную картину страданий, нарисованную чудесной книгой, разменять по мелочам свой экстаз и воображать себя активным героем человеческой драмы, карателем пороков и осушителем чужих слёз, каким-то Георгием Победоносцем своей новой веры. Вместо того, он просто сказал себе: "Отдам всё" и остановился на этом.
В нём проявилось то безличное и стихийное самоотречение русской молодёжи, которое роднит её с народными персонажами Толстого, с Платоном Каратаевым [" Война и мир". Прим. ред .] или с умирающим ямщиком Семёном. Оно пригодно более для смерти, чем для жизни, но иногда, вместе со смертью, оно падает как таран и ведёт к потрясающим эффектам, столь же неожиданным и грозным как взрыв паров, невидимых и бесшумных, сжатых под молчаливой крышкой железного котла и никого не предупреждающих о наступающей развязке.
С таким состоянием души Бронский приехал за границу. Напряжённость городской жизни Запада, повседневное биение пульса общественно-политической борьбы, стянувшей к классовому вопросу науку, философию, искусство и даже религию, повлияли и на его мысль, и если не изменили его настроения, то сузили его ещё раз и более определили его объект.
Человечество в представлении Бронского, вместо страдания и угнетённости, стало отмечаться трудом и борьбой. Из прежнего расплывчатого и смутного народа выделилось представление о трудящихся классах, преимущественно городских, или, даже ещё теснее, о более активной их части, организованной и планомерно действующей на исторической арене.
-- Они работают, -- сказал себе Бронский, -- я тоже буду работать. -- Настроение его, однако, оставалось прежним. Вместо того, чтобы мечтать о руководительстве и ответственной роли впереди других, он сказал себе. -- Я тоже буду одним из многих, -- и, отдаваясь обстоятельствам и влечению своего крепкого тела, перешёл к физическому труду и положил начало своему рабочему опрощению.
Читать дальше