Передо мной первое издание "Все течет": "Посев", Франкфурт-на-Майне, 1970. Оно, благодаря связям с иностранными репортерами, быстро попало ко мне в Москву, и я сам его переснимал стареньким "Зенитом", страница за страницей, а потом печатал пять копий (на большее не было денег купить фотобумагу). Теперь я прошу прощения у автора и издателей за нарушение копирайта. "Все течет" пытается, в частности, ответить на вопрос: почему репрессивному аппарату удалось так легко сломать волю закаленных людей, которые прошли царские тюрьмы и революцию. Уж они-то понимали, что за фрукт Сталин! У Гроссмана не было ответа, но не просто правду об эпохе, а философское осмысление эпохи искал Гроссман, до конца жизни совершенствуя эту повесть.
Мне кажется, в лучших своих вещах Гроссман близок, в первую очередь, не Толстому, как часто пишут, а жесткому прозаику Золя, которого, если я не ошибаюсь, он читал в подлиннике, -- в детстве мать выучила его французскому.
"Жизнь и судьба" -- роман о тоталитаризме как о всемирном зле, и вряд ли можно найти в мировой литературе двадцатого века более злободневную тему. Роман вышел в следующий век, стал классикой. Не той классикой, которую, по выражению Честертона, хвалят не читая, но той, которую многим еще предстоит изучать, чтобы понять мир, в котором мы живем. Парадокс романа в том, что он актуален, он парит над временем, в нем описанном, ибо даты меняются, а человеческая натура, добро и зло сожительствует в нас, гидра многоголовая и всемирная. Треть сознательной жизни я в Америке, путешествую по глобусу и вижу это тенденцию везде. Даже там, где сейчас нормально, есть риск, есть тенденция и силы для отката назад. От этого человечеству никуда не деться.
Предвижу возражения, но скажу, что думаю. Мне кажется, название романа "Жизнь и судьба" -- не самое удачная находка Гроссмана. Слово "жизнь" настолько всеобъемлющее, что лучше подходит к названию в сочетании с чем-то конкретизирующим: "чья-то жизнь" или "жизнь для..."."Судьба" -- тоже слово слишком общее, к тому семантика слова "судьба" такова, что это слово частично покрывает слово "жизнь" и получается масло-масляное. И получается, что название "Жизнь и судьба" можно приложить к любому произведению: к "Одиссее", к "Анне Карениной", даже к "Даме с собачкой"... Но проходят годы, и название известной книги как бы перестает иметь смысл, становится просто этикеткой -- ведь не может нравиться или не нравится название хорошего вина. Стало быть, и название "Жизнь и судьба" теперь от этого романа не оторвешь, не заменишь, оно пустило корни, приросло.
Чтобы понять себя и время, думаю о разнице между собой и Гроссманом. У нас действительно много общего, даже биографически. Гроссман писал за кого-то роман, чтобы выжить, и я писал для детей и про детей, чтобы заработать на хлеб; ему отказал Твардовский в "Новом мире", и мне отказал Твардовский, сказав, правда, искреннее: "Весь процент непроходного занял Солженицын, и тебе места не осталось".
Разница между Гроссманом и мной в том, что он хотел жить и печататься в системе. Его в Союзе писателей считали своим, а меня чужим и собратья по цеху писали на меня рецензии-доносы на Лубянку, где, убрав имена, мне их показывали. Начав писать для Самиздата и печататься за границей, я уже стыдился напечататься внутри. Мне казалось, что на меня будут показывать пальцем: вот, он раздвоившийся коллаборант! Быстро менялись взгляды.
Василий Гроссман был официально признанным автором. А меня, едва приняв в Союз писателей, тут же стали замалчивать, не дав напечатать ничего серьезного. Маленький пример: в романе "Ангелы на кончике иглы" главный идеолог Михаил Суслов -- "товарищ в плаще, который предпочитает быть в тени" -- сатирическая гротескная фигура, серый и мрачный идеологический кардинал, который крутит ручку машины Лжи, управляя всей советской прессой. Он поддерживает редактора "Трудовой правды" Макарцева, и он же в конце романа гонит этого редактора с поста. А Гроссман в жизни лично идет на прием к живому Суслову ходатайствовать о возвращении собственной рукописи. Надо мной уже тяготеет "Не верь--не бойся--не проси". А Гроссман, при всем уважении к нему: хотя и не боится, но еще верит и просит.
Правда войны и послесталинская оттепель формировали Гроссмана. Нас формировала уже не оттепель, а ее закат. Почти зримый крах системы сделал нас отчаянными циниками. Важным моментом стала Чехословакия 1968 года. Последняя надежда была, что после Пражской весны будет весна Московская. А вместо нее наступила Московская осень: террор против интеллигенции, мрак. В "Ангелах на кончике иглы" система завинчивает гайки, возвращаясь к темным временам. Гроссман рассчитывал на публикацию внутри. А я сразу писал "в стол" и в самиздат, значит, с максимальной свободой выражения. Мои герои -Суслов, Андропов, Брежнев, цензура, генералы ЧК, их семьи, их кухня. Гроссмана просили дописать главу о хорошем Сталине, и он это сделал в нужном властям ключе. Мое поколение уже вспоминало о Сталине, не рассчитывая на публикацию, совсем в другом ключе.
Читать дальше