Je suis solide au poste,
Car j’ai un fier tempérament! —
испускает историограф-победитель, подражая несравненной m-lle Lafourcade.
Приносится мадера, являются историографские жены, историографские помпадурши, историографские прихвостни и прихвостницы и присутствием своим усугубляют блеск торжества.
Таковы первые плоды победы. Историографы счастливы бесконечно.
Je m’en fiche, contrefiche… [6] Мне наплевать…
—
раздается из края в край с таким мастерством исполнения, что даже становые, и те вдали канканируют.
Но не забудем, что за первыми плодами всегда следуют вторые. Пакостные разговоры имеют ту слабую сторону, что не представляют никакого разнообразия и потому немедленно иссякают. Да и атмосфера в провинции как-то слишком густа для канкана. Вольно и естественно танцуется этот танец только на минералках; мы же, провинциалы, слишком тяжелы на подъем, слишком стеснены окружающими сиволапыми мужиками, чтоб иметь возможность поднимать ноги до надлежащего уровня. Таким образом нежданно-негаданно наступает время для плодов иного рода, и плоды эти оказываются уже далеко не столь сочными и приятными, как плоды нумера первого.
Возникают преткновения, требующие непременной и безотлагательной работы мозгов; возбуждаются вопросы, тоже без участия мозгов отнюдь не разрешимые; среда сиволапых дает себя чувствовать все стеснительнее и стеснительнее. В какую сторону ни обернется историограф, везде видит препятствие, везде чует сердцем противодействие. Давно ли, казалось, он разорил нигилистов и истребил коммунистов, а противодействие не только не унимается, но угрожает принять невеселые размеры. Оказывается на поверку, что историограф понимает под противодействием все то, что имеет ненавистное свойство заставлять его двигать мозгами.
— Чтов делать? кавк поступить? — мечется он от Симона к Пьеру, от Анатоля к Жоржу.
Увы! Симон только сосет палец в ответ. Пьер молчит, потому что продолжает страдать собачьею старостью; Анатоль хотя и стоит la loi à la main, [7] с законом в руке.
но и в этом трогательном положении усматривает только фигу; что касается до Жоржа, то он, как малый скоропалительный, предлагает перепороть всех до единого, не взирая даже на особ.
— Mais ce n’est pas pratique, mon cher, ce que vous proposez là! [8] Но то, что вы предлагаете, непрактично, дорогой мой!
— восклицает в отчаянии историограф-победитель и, с угрызением впервые проснувшейся совести, вспоминает о разоренных им коммунистах, которые в данном случае все-таки могли бы подать полезный совет и, пожалуй, даже оградить его от ожидаемых в будущем головомоек.
— Господи! да ведь это дураки! — в первый раз в жизни делает он остроумное и притом несомненно правдивое определение окружающих его бонвиванов.
В первый раз он раскаивается; в первый раз он чувствует, как несостоятельна и даже опасна теория беспрепятственной игры локтями.
Читатель! не радуйся слишком скоро этому вынужденному обращению историографа к чувствам более или менее человеческим! помни твердо, что он сам малый со взломом, что для него самого всякое явление, заставляющее шевелить мозгами, есть явление противное, которое во чтов бы то ни стало следует исторгнуть вон с корнем!
А так как явлений этих много и дело вырывания корней — дело не легкое, то историограф, не находя ни в себе, ни в своих сотрапезниках никаких мало-мальски практических указаний, делается на время угрюм и задумчив. Он ищет глазами, не найдется ли где какого-нибудь завалящего пионера, которого он позабыл второпях разорить, но оказывается, что таковых не обретается. Везде тишь, да гладь, да божья благодать; везде умственная нищета и изнурительное нравственное убожество; везде погром, везде бессилие… Вдали пасутся откормленные фофаны, стрегомые сосущим палец Симоном и подстегиваемые, для порядка, скоропалительным Жоржем.
— Чем-то нас сегодня будут кормить: бардой или жмыхами? — лениво урчат фофаны.
Сердце историографа сжимается.
— Хоть бы молчали, подлецы! — ворчит он, досадливо закусывая усы.
И вот он прибегает к средству самому простому и вместе с тем очень решительному. Не находя возможности овладеть жизнью с помощью собственных средств, он воздвигает укрепления за укреплениями, окопы за окопами и уводит туда за собой своих сотрапезников. «Уж там-то, — думает он, — не найдет меня никто, и я могу свободно показывать нос всевозможным вопросам!»
Не думайте, однако ж, чтоб это были укрепления настоящие, выстроенные из гранита, кирпича и т. п. Нет, это укрепления бросовые, наскоро слепленные из таких же бросовых и давно повсюду признанных негодными материалов. Тут есть и насилие, и самоуправство, и безответственность поступков, и бесцеремонное отношение к человеческой личности. И весь этот хлам, весь этот брак кой-как слеплены собственными слюнями историографов.
Читать дальше