Но к Любочке эта теория не прикладывалась: я любил в ней не то, что она была жива, и не то, какой она была в это время, - первое было само собой, второе мне нравилось или нет, но принципиально моего к ней отношения не меняло, -- я любил что-то, что было одето в любочкину жизнь и украшало или обезображивало ее хорошим или плохим характером, некую постоянную величину, которую так и не постиг, но я любил и люблю ее, не зная, что она есть, и любил, не зная, что она Есть.
И теперь Это выскользнуло из любочкиного тела, из любочкиного характера, но не исчезло - ведь очевидно, что ничто не может исчезнуть, все может только измениться, а Это неизменяемо по своей сути, потому что если бы Оно изменялось на протяжении любочкиной жизни, а я все равно Любочку бы любил, эти изменения замечая, то Оно было бы футляром для чего-то другого, неизменного, но я изменений не замечал до такой степени, что вообще не замечал Этого, хотя как раз Это и любил - назовем Это душой. И любочкина душа бессмертна, и земного тесного бессмертия ей покупать не надо. Кто-то когда-то сказал: "Тело - темница души". Впрочем, скорее не темница, а офис, душа вне тела лишена компьютера, телефона и факса, - она в отпуске. Не напишет мне Любочка и не позвонит.
Как птица есть доказательство существования неба, так душа есть доказательство существования Бога.
Мертвая ласточка упала на землю, человек изучил ее и понял, что она летала, летала в небе.
Любочка умерла, я изучил ее и понял, что люблю ее бессмертную душу, существующую в Боге.
Бог - это всеобъемлющая и всепроницающая среда, в которой зарождаются души и плавают в ней, как рыбы в океане, в блаженстве контакта с этой средой, живущие же плавают в этом океане в своих телах, как в батискафах, и поэтому блаженны из них только те, кто знает, что за стенами батискафа -блаженная среда, с которой они когда-нибудь сольются, да и те блаженны относительно - желанием слияния и верой в него, а не самим слиянием.
Размышления эти были продублированы во мне ощущением - как те слова о любви, которые я говорил Любочке в сторожке, и поэтому я поверил в них так же мгновенно и так же блаженно.
К вечеру третьего посмертного дня Любочки я был уже счастлив за нее и словно устроился в себе поудобнее, приготовясь ждать своей смерти, то есть своего слияния с Богом и соединения с Любочкой и ребенком, а с утра четвертого дня беспокоился больше о себе, мысль же о любочкином блаженстве превратилось в любимую и неважную радость живущего, как горячий кофе или сигарета становятся любимой радостью путешествующего, тогда как важна для него забота - не украли бы документы и не побился бы багаж.
Я пребывал в блаженстве, пока однажды мне не позвонил товарищ и не спросил, почему я не пришел на "девять дней" - была половина курса.
Даже если бы я помнил, я не пошел бы, как не остался на тризну после похорон; мне казалось это почти так же кощунственно, как лезть в гроб Любочки, чтобы посмотреть, что там сохранилось. На поминках же люди точно так же лезут в свои воспоминания, чтобы посмотреть, что сохранилось там. А мне вспоминать Любочку не хотелось (я и не вспоминал) - настолько сама она интересовала меня больше всего, что было с ней связано, а сама она была теперь в Боге.
Но как только однокурсник напомнил мне о Любочке, я был поражен осознанием того, что мысль о смерти Любочки меня больше не изумляет. Мой мозг словно перевел стрелки своих часов много вперед, якобы рана затянулась временем; на самом деле она не затянулась, а была как маслом залита любочкиным посмертным блаженством, и привнесенное воспоминание как инфекция встревожила рану.
Такие мысли стали смущать меня: смерть Любочки - не потеря для этого мира. Кузнечик скакал, что-то говорил на языке кузнечиков и умер. И то, что я не пренебрегал кузнечиком (ведь Любочка была ничтожна), то, что кузнечик был для меня значим - это было моей значимостью. Это я "в одном мгновенье видел вечность и небо в чашечке цветка".
Но в минуту умирания, согласившись со смертью, Любочка стала выше меня. Она совершила Поступок, освободила свою душу от чепухи характера и суеты жизни, а я никогда не совершал поступков даже близких по решительности.
Когда (раньше еще) я думал о неизбежности собственной смерти, во мне всегда поднималось возмущение, словно при мысли о неизбежности изгнания из моего собственного дома, когда же я думал о возможности физического бессмертия для себя, во мне вставала тоска, словно при мысли о заточении в тюрьму. Мои эти старые размышления намекали на единственный выход: смерть добровольную. И новые мои размышления подсказывали то же. Любочка приняла предложение смерти, а я сам сделаю ей предложение. Я снова займу свое место превосходящего Любочку (когда я называл себя ее собакой, это была только правда желания, на самом деле я был львом, желающим быть собакой собаки, но лев остается львом, чего бы он ни хотел), я, наконец, соединюсь с Любочкой в блаженстве, с истинной Любочкой, с жемчужиной, которую уже не обволакивает слизь моллюска -- любочкиного характера, и не скрывают створки раковины - ее тела. А в-третьих, я одержу победу над смертью - не она придет ко мне с ордером, а я вызову ее как прислугу.
Читать дальше