Мы говорили о прошедшем… Он был расстроен видимо…
Да – есть связи на жизнь и смерть. За минуту участия женственного этой мужески-благородной, этой гордой души, за несколько, редких вечеров, когда мы оба бывали настроены одинаково, – я благодарю Провидение больше, в тысячу раз больше, чем за всю мою жизнь.
Ему хотелось скрыть от меня слезу – но я ее видел.
Мы квиты – мы равны. Я и он – мы можем смело и гордо сознаться сами в себе, что никогда родные братья не любили так друг друга. Если я спас его для жизни и искусства – он спас меня еще более, для великой веры в душу человека.
О да! есть она, есть эта великая вера, наперекор попам и филистерам, наперекор духовному деспотизму и земной пошлости, наперекор гнусному догмату падения. Человек пал… но вы смеетесь, божественные титаны, великие богоборцы, вы смеетесь презрительно, вы гордо подымаете пораженное громами рока, но благородно-высокое чело, вы напрягаете могущественную грудь под клювом подлого раба Зевеса. Ибо знаете вы, что не воля Зевеса, но воля вечного, величаво спокойного рока судила вам бороться и страдать, как она судила Зевесу править недостойными рабами, как она судила беспредельному морю тщетно стремиться сокрушить ничтожные плотины земли. И рванулось же море когда-то, но поглотило оно землю своей беспредельностью, но без брата огня не могло оно уничтожить своего врага… Горы-боги скрыли этот огонь, – и потом, когда великий Титан низвел его на землю, приковали к скале великого Титана…
Боритесь же, боритесь, лучезарные, – и гордо отжените от себя надежду и награду.
В Сибирь нельзя будет уехать тайно. Только что пришел нынче в канцелярию военного генерал-губернатора, как встретил там одного знакомого моего отца, и вообще это требует предварительных сношений. Но разве это в силах остановить меня? Вздор! если нельзя в Сибирь через Москву, то можно через Петербург, взявши туда отпуск.
Что бы ни было – а минута развязки пришла. Глупо я сделал, что сказал о плане ехать в Сибирь Ч-у [54]и Назимову… Но все можно поправить. Надобно лгать, лгать и лгать.
«Да кой черт с вами делается? – сказал мне Хмельницкий. – Вы с ума сошли…».
Отец уехал к сенатору [55]… Я сидел с матерью и говорил преспокойно о будущем, о моем желании остаться всегда при них… «А там, бог даст, и женишься, возьмешь богатую невесту. Что ж Менщиков-то? Разве лучше тебя?».
А наверху Фет и Хмельницкий рассматривали мои вещи, думая, как бы повыгоднее заложить их.
Приехал отец – и начался обыкновенный рассказ об сенаторе; я вторил его словам, по обыкновению, спокойно, точно так же, как всегда, полулежа на креслах.
Пробило 10. – Казенный час.
«Полуночник-то, чай, просидит у вас до полночи?» – сказала мать, которая особенно как-то не расположена к Хмельницкому.
«И что сидит? – отвечал я, – хоть бы дело говорил-то… Покойной ночи!».
– Христос с тобой!
Я взошел наверх – и мы трое говорили об отъезде. Кажется, все уладим. Главное дело – отпуск.
Назимову я сказал, что отец отпускает меня в Петербург и дает 1000 рублей на дорогу… Отпуск написали – и я тотчас же повез его к ректору. [56]Я ждал его долго, до 4 часов. Когда он приехал, я сперва подал ему бумаги к подписанию, потом положил мой отпуск.
Он, казалось, не удивился нисколько! – Что ж так ненадолго? только на 14 дней?
– Оттуда буду просить отсрочки, ваше пр‹евосходительст›во.
Он подписал.
– Теперь, в. п., позвольте поблагодарить вас за вашу благородную снисходительность, за ваше внимание ко мне.
– Что это значит?
Я объяснил ему настоящую цель моего отпуска, взявши с него честное слово никому не говорить об этом.
Он уговаривал меня остаться, уверял, что все перемелется.
Нынче пятница. В субботу Кр‹ылов› не бывает в университете, следственно, мои не узнают ничего.
Крыл‹ов› подошел нынче к моему столу и подал руку с каким-то смущением. Я отвечал ему самым дружеским и искренним пожатием. «Экая горячка какая!» – сказал он мне тихо… «С нами, Н. И., сбывается, кажется, всегда, что amantium irae amoris renovatio [57]»… – «Что ж вечерком-то именно?» – «Ваш гость».
Прежде зайду к тем , в последний раз!.. Но избави меня боже от поползновения даже на какую бы то ни было драматическую сцену.
Там застал я К‹а›в‹ели›на и потому невольно был молчалив и скучен. «У! какой злой сегодня, – говорила мне Софья Григорьевна, – какой злой, какой старый!». И в самом деле – я и К‹а›в‹ели›н были такими противуположностями в эту минуту. Он – живой, умный, румяный, полный назначения и надежд, сидел прямо против Антонины Федоровны и говорил без устали. Я сидел у окна подле матери – и курил сигару, изредка вмешиваясь в разговор; моя бледная, исковерканная физиономия казалась еще бледнее. К чему-то Антонина обратилась ко мне с вопросом: «А помните, как мы гуляли в Покр‹овско›м?»… – Как же-с! – отвечал я так равнодушно, что за это равнодушие готов был уважать себя.
Читать дальше