Мы шли вдоль длинных тополей, маслянисто блестевших под солнцем, по горячим доскам пешеходов, под жаркими стенами домов и нагретыми садами; её раскрытый зонтик выпукло круглился светлым шёлком в густой синеве. Потом мы переходили знойную площадь, входили в жёлтое здание управы. Там внизу пахло сапогами сторожей, тютюном, который они курили. По лестнице во второй этаж озабоченно ходили с бумагами в руках, по-хохлацки гнули головы всякие письмоводители и делопроизводители в чёрных люстриновых пиджачках, племя хитрое и многоопытное при всей своей видимой простоватости. Мы проходили под лестницу в глубину первого этажа, в низкие комнаты нашего отделения, очень приятные от тех оживлённых, интеллигентски неряшливых лиц, что наполняли их… Странно было мне видеть её в этих комнатах, за всякими опросными листами, которые она вкладывала в конверты для рассылки по уездам.
В полдень сторожа подавали нам чай в дешёвых стаканах, дешёвые блюдечки с ломтиками лимона, и казённость всего этого доставляла мне первое время тоже какую-то приятность. Тогда к нам сходились поболтать, покурить все наши друзья из других отделений. Приходил Сулима, секретарь управы. Это был красивый, несколько сутулый человек в золотых очках, с великолепной бархатно-блестящей чернотой волос и бороды; у него была мягкая, вкрадчивая поступь, вкрадчивая улыбка и такая же манера говорить; он улыбался постоянно и постоянно играл этой своей мягкостью, изяществом; он был большой эстет, монастырь, что стоял на холме в долине, называл застывшим аккордом. Он приходил нередко и поглядывал на неё всё блаженней и таинственней; подходя к её столу, низко наклонялся к её рукам, приподнимал очки и сладостно, тихо улыбался: «А теперь что вы рассылаете?» Она от этого вся подтягивалась и старалась ответить как можно любезнее, но и как можно проще. Я был вполне спокоен, я теперь ни к кому её не ревновал.
На службе я невольно занял, как в редакции орловского «Голоса», какое-то особое положение, на меня, как на работника, смотрели ласково-насмешливо. Я сидел и не спеша подсчитывал, составлял сводки, сколько в такой-то волости такого-то уезда засеяно табаку, свекловицы, какие предпринимались там меры «по борьбе» с жучками, вредящими этой свекловице, иногда просто читал что-нибудь, не обращая внимания на разговоры вокруг. Меня радовало, что у меня есть свой стол и то, что я мог в любом количестве требовать из канцелярии новенькие перья, карандаши, отличную писчую бумагу.
В два часа служба кончалась; брат, улыбаясь, поднимался — «до дому, громада!» — все оживлённо разбирали лёгкие картузы и шляпы, толпой выходили на светлую площадь, трясли друг другу руки и, блестя чесучой и палками, расходились.
Часов до пяти в городе было пусто, сады пеклись под солнцем. Брат спал, мы просто валялись на её широкой кровати. Солнце, обходя дом, уже блистало в окна спальни, заглядывало в них из сада, сад отражался своей светло-зелёной листвой в зеркале над умывальником. В этом городе учился Гоголь, весь окрестный край был его, — Миргород, Яновщина, Шишаки, Яреськи, — мы часто, смеясь, вспоминали: «Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии!»
— Всё-таки жарко! — говорила она, весело вздыхая и ложась навзничь. — И сколько у нас мух! А как это дальше, про огороды?
— «Изумруды, топазы, яхонты эфирных насекомых сыплются над пёстрыми огородами…»
— Это как-то волшебно хорошо. Я ужасно хотела бы побывать в Миргороде. Непременно надо как-нибудь поехать. Правда? Пожалуйста, как-нибудь поедем! Только какой он был странный, неприятный в жизни. Никогда ни в кого не был влюблён, даже в молодости…
— Да, за всю молодость единственный бессмысленный поступок — поездка в Любек.
— Вроде твоей в Петербург… Отчего ты так любишь ездить?
— А отчего ты любишь получать письма?
— От кого ж я их теперь получаю!
— Всё равно любишь. Люди постоянно ждут чего-нибудь счастливого, интересного, мечтают о какой-нибудь радости, о каком-нибудь событии. Этим влечёт и дорога. Потом воля, простор… новизна, которая всегда празднична, повышает чувство жизни, а ведь все мы только этого и хотим, ищем во всяком сильном чувстве.
— Да, да, это правда.
— Ты говоришь — Петербург. Если бы ты знала, какой это ужас и как я там сразу и навеки понял, что я человек до глубины души южный. Гоголь писал из Италии: «Петербург, снега, подлецы, департамент — всё это мне снилось: я проснулся опять на родине». Вот и я также проснулся тут. Не могу спокойно слышать слов: Чигирин, Черкассы, Хорол, Лубны, Чертомлык, Дикое Поле, не могу без волнения видеть очеретяных крыш, стриженых мужицких голов, баб в жёлтых и красных сапогах, даже лыковых кошёлок, в которых они носят на коромыслах вишни и сливы. «Чайка скиглить, литаючи, мов за дитьми плаче, солнце грiе, витер вiе на степу козачем…» Это Шевченко, — совершено гениальный поэт! Прекраснее Малороссии нет страны в мире. И главное то, что у неё теперь уже нет истории, — её историческая жизнь давно и навсегда кончена. Есть только прошлое, песни, легенды о нём — какая-то вневременность. Это меня восхищает больше всего.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу