— Добрый вечер, — сказал я, подойдя. — Чего это вы так грустны?
— Бувайте и сидайте, — ответила она с усмешкой и, бросив соломинку, протянула мне загорелую руку.
Я сел и посмотрел: совсем девчонка, стерегущая баштаны! Выгоревшие от солнца волосы, деревенская рубашка с большим вырезом на шее, старенькая чёрная плахта, обтягивающая по-женски развитые бёдра. Маленькие босые ноги её были пыльны и тоже темны и сухи от загара, — как это, подумал я, ходит она босиком по навозу и всяким колким травам! От того, что она была из нашего круга, где не показывают босых ног, мне всегда было и неловко и очень тянуло смотреть на её ноги. Почувствовав мой взгляд, она поджала их.
— А где же ваши?
Она опять усмехнулась:
— Наши ушли кто куда. Один святой братец ушёл на леваду молотить, помогает какой-то бедной вдове, другой понёс в город письма к великому учителю: очередной отчёт за неделю во всех наших прегрешениях, искушениях и плотских одолениях. Кроме того — очередное «испытание», о котором тоже надо сообщить: в Харькове арестовали «брата» Павловского за распространение листовок — против военной службы, конечно.
— Вы что-то очень не в духе.
— Надоело, — сказала она, тряхнув головой, откидывая её назад. — Не могу больше, — прибавила она тихо.
— Что не могу?
— Ничего не могу. Дайте мне папиросу.
— Папиросу?
— Да, да, папиросу!
Я дал, зажёг спичку, она быстро и неумело закурила и, отрывисто затягиваясь и по-женски выдувая из губ дым, замолчала, глядя вдаль за долину. Низкое солнце ещё грело нам плечи и тяжёлые длинные арбузы, которые лежали возле нас, вдавившись боками в сухую землю среди сожжённых плетней, перепутанных как змеи. Вдруг она швырнула папиросу и, упав головой на мои колени, жадно зарыдала. И потому, как я утешал её, целовал в пахнущие солнцем волосы, как сжимал её плечи и глядел на её ноги, очень хорошо понял, зачем я хожу к толстовцам…
А Николаев? Зачем нужен был Николаев? Едучи, я кое-что записывал:
— Только что выехали из Кременчуга, вечер. На вокзале в Кременчуге, на платформе, в буфете, множество народу, южная духота, южная толкотня. В вагонах тоже. Больше всего хохлушек, всё молодых, загорелых, бойких, возбуждённых дорогой и жарой, — едут куда-то «на низы», на работы. Так волнуют горячим запахом тела и деревенской одежды, так стрекочут, пьют, едят и играют скороговоркой и ореховыми глазами, что даже тяжело…
— Длинный, длинный мост через Днепр, красное слепящее солнце в окна справа, внизу и вдали полнота мутной жёлтой воды. На песчаной отмели множество совершенно свободно раздевающихся догола и купающихся женщин. Вон одна скинула рубашку, побежала и неловко упала грудью в воду, буйно забила в ней ногами…
— Уж далеко за Днепром. Вечерняя тень в пустынных горах, покрытых скошенной травой и жнивьём. Почему-то думал о Святополке Окаянном: вот в такой же вечер он едет верхом по этой долине впереди небольшой дружины — куда, что думает? И это было тысячу лет тому назад, и всё так же прекрасно на земле и теперь! Нет, это не Святополк, это какой-то дикий мужик, шагом едет на потной лошади в тени меж горами, и сзади него сидит женщина со связанными за спиной руками, в растрёпанных волосах, с заголёнными молодыми коленками, стиснув зубы, смотрит ему в затылок, он зорко глядит вперёд…
— Лунная мокрая ночь. За окнами ровная степь, чёрная грязь дорог. Весь вагон спит, сумрак, огарок толстой свечи в пыльном фонаре. В опущенное окно дует полевой сыростью, которая странно мешается с густым вонючим воздухом вагона. Некоторые хохлушки спят навзничь, раскинувшись. Раскрытые губы, груди под сорочками, тяжёлые бёдра в плахтах и юбках… Одна сейчас проснулась и долго смотрела прямо на меня. Все спят — так и кажется, что вот-вот позовёт таинственным шёпотом…
Село, где я бывал по воскресеньям, лежало недалеко от станции, в просторной и ровной долине. Я бесцельно доехал однажды до этой станции, слез и пошёл. Были сумерки, впереди белели хаты в садах, ближе, на выгоне, темнел дряхлый ветряк. Под ним стояла толпа, и за толпой подмывающе взвизгивала скрипка и топали танцующие ноги… Я простоял потом несколько воскресных вечеров в этой толпе, до полуночи слушал то скрипку и топот, то протяжные хоровые песни; становился, подойдя, возле высокогрудой рыжей девки с крупными губами и странно ярким взглядом жёлтых глаз, и мы тотчас, пользуясь теснотой, тайком брали друг друга за руку. Мы стояли спокойно, старались не смотреть друг на друга — понимали, что плохо мне будет, если парубки заметят, ради чего стал появляться под ветряком какой-то городской паныч. В первый раз мы оказались рядом случайно, потом, как только я подходил, она тотчас на мгновение обёртывалась и, почувствовав меня возле себя, брала мои пальцы уже на весь вечер. И чем больше темнело, тем всё крепче стискивала она их и всё ближе прижимала ко мне плечо. Ночью, когда толпа начинала редеть, она незаметно отходила за ветряк, быстро пряталась за него, а я тихо шёл по дороге на станцию, ждал, пока под ветряком не останется никого, и, согнувшись бежал назад. Мы без слов сговорились делать так, молча стояли и под ветряком, — и молча блаженно истязались. Раз она пошла провожать меня. До поезда оставалось ещё полчаса, на станции была темнота и тишина — только успокоительно трюкают кругом сверчки и вдали, где село, багрово краснеет над чёрными садами поднимающаяся луна. На запасных путях стоял товарный вагон с раздвинутыми дверцами. Я невольно, сам ужасаясь тому, что делаю, потянул её к вагону, влез в него, она вскочила за мной и крепко обняла меня за шею. Но я чиркнул спичкой, чтобы осмотреться, — и в ужасе отшатнулся: спичка осветила посреди вагона длинный дешёвый гроб. Она козой шаркнула вон, я за ней… Под вагоном она без конца падала, давилась смехом, целовала меня с диким весельем, я же не чаял, как уехать, и после того в село уже не показывался.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу