Павлуша совсем не в отца. Он, думаю, сын своей матери. Он вспоминает о ней с редкой печалью. Сама была грамотная, его обучила и Ольгу, сестру; много читала. Ею и книги мои остались в сохранности. Была она очень живая, красивая, нежная; я этому верю, видя Павлушу.
Он говорит и об Ольге, Ольга такая же выросла… Я ее еще не видал. Все это время гостит у тетки в посаде, та ее выписала: трое детей лежали в кори — один за другим. Тетка ее кружевница, и Ольга, кстати, училась плести кружева; я все это знаю от брата. Я знаю, что ей восемнадцатый год, что ее уже сватают, а на Успенье должна быть и свадьба. Я знаю и о приданом: шесть пудов ржи, ботинки высокие и обыкновенные, калоши и зонтик, стеганное на пуху одеяло, пуховая подушка, платье, конечно, и зимняя шубка, как ее тут называют — салоп. А весь тот набор (целый еще подробный реестр мелочей) именуется также по-новомодному — «невестин паек».
Я видел и жениха, бывший кронштадтский матрос, но от лихого матроса мало теперь что осталось, третьего дня он мне сам говорил, что корова у них убавила «с глазу», что надо подать в исполком на старуху Аксинью, не иначе — она, потому как Степан в прошлую среду видел в лугу, как она ночью и голая собирала лягушек, а потом обернулась свиньей. Он из богатой семьи, и хоть нога у него одна деревянная, все же жених он из первых, у него «итальянка» через плечо, песни поет, и в церкви на клиросе, знает слова, а по торжественным дням играет «инационал». С л о в а же он знает такие (мне говорил о семье, как он ее понимает):
— В брачном искусстве надо себя соблюдать. Тут, я вам скажу, своя стратегия. И очень обдуманно. Иначе опять, коснись до жены, никаких не окажется в ней перспектив.
Таков этот будущий муж, и Ольгу мне жалко. Я очень ясно ее представляю: тихая, и кружева, и не случайно, что за больными детьми довелось ей ухаживать. Павлуша о ней болтает охотно. Между скотины, покоса, кроликов, удочек, мух, так и пестрит через слово: «А вот когда Ольга придет»… «А вот как мы с Ольгой»… Он от меня недавно ушел, и я еще слышу, почему-то сегодня тревожный, его голосок:
— А я хотел бы быть доктором… А почему мать-и-мачеха: одна сторона, которая кверху, блестящая — она и на солнце холодная, а нижняя — тепленькая да и лохматенькая. Я хотел бы быть доктором… Вот если большой когда вырасту… Не для себя, мне-то что, я не хвораю. А вот мать умерла… А вот если Ольга там умерла…
— Ольга ж у тетки?
— Знаю, у тетки. А отчего давно ее нету? Ей отец наказал, чтобы к рабочей поре ворочаться. А ты у нас завсегда оставайся. Ты будто как дедушка.
«Дедушка» слушает. Странно моя сложилась тут жизнь. Но мне хорошо. Я люблю этого мальчика. А самое странное то, что он мне отчасти напоминает — меня самого, в мои детские годы.
Поздно; темно и таинственно глядит ко мне сад; он слабо, дремотно шумит. Какой он все тот же! Мне кажется, он нисколько не изменился. Надо ложиться. Ольга… такое в деревне нечастое имя… И почему же — то самое?.. Я думал об этом не раз. Пусть бы себе и не приезжала… Спокоен ли я? Да, я спокоен. Но, может быть, и не спокоен? — Да, не спокоен. Но и что до того. Мой неспокой ныне не тот… И что за страна необычайная — сердце! Страна эта девственная и сколько по ней ни броди, всю ее не изведаешь, всю не обойдешь. На тропках заветных, какие цветы, какие ручьи и родники — в заповедных местах! Но время мое… время, ужели оно невозвратимо? Жизнь, да когда же ты отшумела?
Неделя прошла. Я написал: жизнь отшумела. Но, по-иному как зашумела она! Эта неделя как эпопея, ежели только она не летний мой сон. Или, и впрямь, я — как мой сад. Или как дуб, тот, что стоит на полухолме.
Когда я смотрю на него, как он залит вечерним теплом, часто я думаю так: да, настоящий покой — он на вершинах, там догорает спокойное, тихое солнце. Но и думаю иначе: буря; грозною гривой летит в вышине передовая косая гряда; крылья загнуты, закручены несколько внутрь, дымятся они и развеваются как боевые знамена; высунет жало дракон и рявкнет громовая пасть; вот налетит и обрушится, и сокрушит… кому же принять широкою грудью натиск того летуна, как не той же вершине, доселе противостоящей ветрам? И буря — она на вершинах.
Было близко к полудню. Копнили луга, и я помогал мужикам. День выдался жаркий, но облачный. Торопились закончить и поделить, чтобы возить после обеда. Немного еще оставалось, но мне уже надо было домой: назначенный час, может быть, кто-нибудь зайдет в библиотеку.
Путь мой лежал по опушке оврага, густо заросшего молодыми дубками; направо тянулись поля, медленно зрея. Была тишина на пути — летняя, звонкая. Иначе не скажешь: так до краев полна она света, сверкания. Краски остры и колки, их почти слышишь; воздух безмолвно текуч и горяч. Про дерево молвить ли, что оно старо? Нет, только крепко, полно; тысячи листьев сливаются в цельный и радужный сонм. Эта морока, плывучая, жаркая меня охватила. Года? Года — это только мертвое слово, номенклатура и призрак, а жизнь — это пульс. Мускулы после работы ноют сладко и ощутимо, усталости нет и следа. Может быть, это и был полубред, полуденный сон, а, может быть, снова забрел на тропу, которую знал назад тому многие годы. Забрел на нее и нашел там себя, так на века и идущего там, не умирая.
Читать дальше