До конца списывать я, конечно, не научился, но понимать, что надо и что нельзя, - это схватил довольно быстро, и хоть что-то восставало внутри необязательно уж так надо и почему так уж нельзя (нельзя, например, писать о том, что кто-то погиб - и это на фронте! Словно прочитав, что на войне убивают, войска придут в смятение и боевой дух их падет). Я писал бесчисленное количество материалов и за своей подписью, и за подписями тех людей, с которыми разговаривал, предварительно предупредив их: "В газете появится статья за вашей подписью, вы не возражаете?". Никто никогда не возражал. Овладеть таким нехитрым журнализмом было делом несложным, но и опасным, если не будешь все время держать в уме то, что ты пишешь. Овладеть, может, и надо было, но только это не умение. Помню, как меня обидело, когда мне передали, что Федор Маркович Левин, работавший до войны редактором московского критического журнала "Литературное обозрение", где я напечатал одну из самых первых своих статеек (и в них что-то явно было, по крайней мере я старался сказать что-то свое), оказавшийся тоже в газете "В бой за родину", обронил обо мне: "Из него ничего не получится". Я обиделся, но по тому, что я делал тогда и как быстро приспособился к тому, что надо и что нельзя, он судил обо мне верно.
Конечно, и литература наша многие годы жила, да еще и сейчас существует в рамках дозволенности, на поводке, порой на коротком, бывает, с шипами на ошейнике, чуть что - сразу дадут тебе понять: не виляй в сторону, не убежишь, иди куда положено. Тогда, еще при Сталине, после искусственно взвихренных бурь космополитических проработок и твердо очерченных нормативов соцреализма, по которым идеальным произведением считался "Кавалер Золотой Звезды", произведение чудовищной фальши, сплошь из одного вранья, нормативы эти были жесткими. И все же что-то проскальзывало. Литература не может до конца самоумертвиться, даже если ее к этому понуждают: так или иначе она идет от жизни и в жизнь прорывается. Таланты можно укоротить, перепугать, приручить, направить в русло, перекалечить, расплющить, наконец, убить, одного невозможно сделать - предотвратить их появление. Они все равно будут рождаться и появляться, как, прорывая асфальт, вдруг вылезает на свет Божий гриб. Как он, мягкий, с нежной кожей, мог проломить кору тверди, которую ломом можно только разбить, а он вспучил ее и какой-то таинственной силой прошел из грибницы! загадка и закон. Жизнь, пока она есть, не поддается полному уничтожению. Жизнь ловчее и победоноснее всего, что ее умерщвляет. И тут уж ничего не поделать никаким палачам.
И они это если не разумом, то инстинктом понимают, чувствуют. Почему Сталин около двадцати раз ходил смотреть "Дни Турбиных" во МХАТе? Что его так влекло на эту постановку, которую он специально для себя разрешил: в других театрах страны она не шла. Что его так тянуло на этот спектакль? Об этом стоило бы поразмыслить. Некоторые объясняют особенностью Сталина-кошки поиграть с мышкой. Жить Булгакову не давал, не печатал, запрещал, но ведь и не сажал, не сгноил в лагерях, как других, и не расстрелял. Особая игра кошки? Но только ради игры Сталин не стал бы ходить раз за разом на один и тот же спектакль. Он ему нравился, а если ходил часто и много раз, то он им наслаждался: другого ответа вы и не ищите, его не может быть. Даже в черное сердце Сталина проникало настоящее искусство, а настоящее искусство - всегда жизнь: это трюизм, и прекрасно, что вечный трюизм. Вечная сила искусства за ним. Сила всепроникающая. Варлам Шаламов, написавший целый трактат об уголовном мире и ненавидящий этот мир, как только может его ненавидеть политический заключенный, рассказывал: "Уголовники были подручными лагерных палачей, между ними, конечно же, было духовное (если это слово вообще применимо к такой категории людей) сродство. Одного поля ягода: эти убивали на воле вопреки закону, те, в лагерях, по несправедливому закону, - еще неизвестно, кому отдавать предпочтение". Шаламов не выносил Есенина. Но в чем Есенин виноват, если заматерелые урки плакали, слушая его - единственного любимого ими поэта. Но любимого! И плакали! Феномен? Да как сказать, если этому только удивляться, то не маловато ли будет для понимания самого искусства, поэзии, ее неисповедимой власти.
И потому, как бы на отдельных исторических отрезках истории искусству и литературе ни приходилось туго, и, казалось, на шее у них смертельная удавка, дышать нечем, искусство и литература непобедимы. Нежный гриб прорывает асфальт! И ему - власть имущие это понимают - больше позволено, чем, скажем, всем остальным сферам идеологии. Журналистов Хрущев, не стесняясь, называл подручными партии, и подручные с радостью повторяли, подхватывая более чем сомнительный комплимент: да, мы подручные, подручные, подручные! Веселенький хор. Писателей Сталин называл инженерами человеческих душ. Тоже, конечно, коли вдуматься, не больно-то лестно: строители душ по чьим чертежам, кем завизированным и достойно ли писателю строить душу. Если вам неугодно слово "строить", берите другое: "создавать", - мягче, приятнее звучит. Приятнее, но вот только если вашу душу кто-то вознамерится строить и перестраивать, создавать и пересоздавать, словно вы не хозяин и не обладатель ее - вам это понравится? Очень сталинская, я бы даже сказал, типично марксистско-ленинская формула, когда сам человек в стороне, мелочь, опять же объект для эксперимента.
Читать дальше