— Да, эти планы могли строиться, в расчете на мои деньги и мою слепоту, — согласилась Тамара, — но если я ему в глаза решительно и прямо объявлю, что никогда не буду его женой, — какой интерес для него тогда в этом разводе и на что ему письма?
— Как на что? — Не так, так иначе, он может всю жизнь шантажировать меня ими.
— Нет, я заставлю его отдать! — упрямо подтвердила ей возмущенная девушка. — Можешь ты доставить мне возможность видеться с ним?
— Возможность видеться… Но где же и как? — в затруднении пожала та плечами.
— У тебя, понятно, и в твоем же присутствии. Ведь если он согласился быть у тебя сегодня, то ты могла бы найти предлог позвать его завтра.
— Да, но захочет ли он приехать?
— Напиши, что имеешь сообщить ему нечто крайне важное и экстренное по его же делу, заинтересуй его этим, и приедет.
— Попытаюсь, — согласилась Ольга и прибавила, что на всякий случай, все-таки зайдет сейчас еще раз к Миропольцеву сообщить об этих письмах, — может, он ей что и посоветует, — и затем они условились, что завтра Тамара заедет к ней от де-Казатиса, около двух часов дня, и чтобы к этому времени Ольга пригласила Каржоля. Если же он уклонится, то послезавтра — уж так и быть! — они сами отправятся вдвоем к нему на квартиру, а только письма, так или иначе, должны быть выручены. Это теперь долг чести для Тамары, ее ближайшая задача.
В ней проснулась оскорбленная женщина. Она не могла простить Каржолю его притворства, этого чисто актерского и тирания своей роли при каждом свидании с нею, его систематически рассчитанных завлеканий ее, тогда еще столь неопытной и доверчивой девушки, этого двухлетнего дураченья ее своею любовью, этого снисходительного отношения к ней сверху вниз, точно к какой-нибудь ничтожной дурочке; не могла простить и его сознательного обмана с этою женитьбою, столь тщательно от нее скрываемой, и с этими письмами, которые были выманены у нее с такой иезуитской и шулерской ловкостью, тем более, что всеми этими поступками, как теперь уже вполне для нее обнаружилось, руководила одна лишь погоня за легкою наживой, стремление заполучить в свои руки крупный куш, употребив для этого ступенями двух женщин — ее и Ольгу. Но еще более не могла она простить ему того, что он так изводил и томил ее целые два года в лучших ее чувствах и побуждениях, что, оставаясь верною своему слову, она ради него пожертвовала не только своею семьею, но уже разочаровавшись в нем и разлюбив его, все-таки отвергла человека любимого, человека достойного, который мог бы составить ее счастье. Нет, этого простить нельзя! Тамаре хотелось бы теперь за все это мстить Каржолю, и если бы только представилась ей возможность отомстить ему нравственно, она исполнила бы это даже с величайшим наслаждением. Из-за чего, в самом деле, она столько выстрадала, столько намаялась своими тайными душевными муками, своими сомнениями, самоукорами и самообвинениями, своею тяжелою нравственною борьбой между сознанием долга по отношению к слову, данному Каржолю, и собственною любовью к Атурину? Из-за чего разбила и эту любовь, и свое, столь возможное, столь близкое счастье, а быть может и счастье любимого человека? Столько жертв, столько самоотречения, и для чего! — Чтоб убедиться в конце концов в одном лишь подлом обмане, и в недостойных эгоистических проделках своего бывшего «идеала»!.. Слава Богу еще, что все это открылось ей во-время! А что было бы, если о она уже стала женою Каржоля и узнала бы всю горькую правду только впоследствии? И вот, вместе с оскорбленно злобным чувством к этому человеку, она испытывала теперь и великую Радость, — радость освобождения от нравственных пут, точно бы ее вдруг выпустили из мрачной тюрьмы на вольный свет Божий, радость сознания, что донесла свой крест до конца, что может теперь, как хочет, располагать своею судьбой, не насилуя себя во имя долга брачными узами с таким человеком, и что собственная совесть не сделает ей больше за него никакого упрека. Это нравственное ощущение возвратившейся к ней личной свободы и безупречной совести сказывалось в ней даже сильнее негодования против Каржоля, и оно все более и более вливало в ее душу мир и успокоение. Бог не попустил ее совершить роковой, непоправимый шаг. Он видимо хранит ее, это — знамение Его великой милости, — да будет же Его святая воля!..
Но Ольгины письма, так или иначе, а все же должны быть выручены.
* * *
Откровенно переговорив еще раз с Миропольцевым, Ольга вышла от него еще более успокоенною, чем давеча. Он разбил все ее страхи и опасения насчет писем, доказав, что для бракоразводного процесса, по действующим русским узаконениям, они не имеют значения в смысле непосредственной, прямой улики, — словом повторил все то, что высказывали в свое время и «сих дел специалисты» Каржолю. Но письма эти, по его мнению, все же не следует оставлять в его руках, потому что мало ли как могут воспользоваться ими, или он сам, или, через него, другие лица, с чисто шантажными целями! Могут даже из мести просто опубликовать их в какой-нибудь уличной газетке и тем компрометировать на весь мир ее доброе имя. Он подал ей мысль, что если на графа не подействуют никакие убеждения, то можно будет попугать его Третьим Отделением и, в случае крайности, даже действительно обратиться туда за содействием; хотя такой путь и не Сочувственен, но… что же делать! A coquin — coquin et demi! Стесняться в подобном случае принципами нечего.
Читать дальше