История старой Москвы - это история ее остенения.
К XVIII веку, когда все города и городки и у нас, и на Западе, давно уже повалив все стены, убрали их как ненужную ветошь,- Москва все еще прячет свое тучное круглое тело в обводы стен и валов.
Даже к началу XIX века, живя за заставами и сомкнутыми рогатками,- она недоверчиво, с прищуром всматривается сквозь приоткрытые створы ворот - во все, что из "Замосковья", провинции, и медленно-медленно поднимает свои крашеные шлагбаумы перед всеми "оттудными", что из-за стен.
Конечно, все это было: но все ли ушло в "было"?
Каждый день на шести вокзалах новые и новые поезда сгружают привозных людей: их привозят в зеленых вагонах, а в красных вагонах привозят тес, муку и длинные щелистые ящики с киевскими яйцами.
Яйца, одно за другим, проверяют на свет сквозь хрупкую скорлупу, пользуясь для этого особыми бумажными трубочками. Людей же... никто и никак не беспокоит, но они все-таки, вначале распрямленные, широко шагающие, громко - по провинциальной привычке - говорящие, как-то быстро блекнут, тихнут, делаются будто прощупанными и иссмотренными: шаг - от дня к дню короче и тише; руки - плетями книзу; и привозной человек скоро научается ходить по теневой стороне улиц, нервно выдергиваясь из скрещения зрительных осей, прячась от щупа и зацепы.
До вас, мой добрый друг, Москве удалось дотянуться лишь письмами, разрозненными журнальными тетрадями, случайными книгами. Но разве московские штемпеля не всматриваются в вас круглыми, широко раскрытыми иссиня-черными глазами? А книги? Разве вы не чувствуете на себе их ощупывающих строк?
Московская литература сложна, ветвиста и пестра. Но я давно хочу, не дробя слой, одним емким образом (или формулой) охватить весь этот огромный и раздражающий меня бумажный ворох. Но образ что-то не отыскивается.
Пока.
Письмо четвертое
Нашел: Глядея. В заклятии против лихорадок помянуты старец Сисиний и тринадцать сестер-трясовиц. Так вот одна из них - Глядея.
У нас, как у нас. Не Геликоны и не Парнасы, а семью кочками из болот и грязей - древнее московское семихолмье; вместо песен цикад - укусы малярийных комаров; вместо девяти Аонид - тринадцать сестер-трясовиц.
Аониды учат мерно пульсирующему, в метр и ритм вдетому стиху; трясовицы знают, как пролихорадить и порвать строку, всегда у них трясущуюся, нервно роняющую буквы. Заклятия не берут трясовиц. Они живы. И близко: тут. Встречи с ними опасны. Но всего опаснее - с Глядеей. Глядея умеет одно: глядеть и учит только одному: глядеть. У людей глазницы не пусты, но глаза в них то пусты, то полны, то видят, то не видят, то рвут лучи, то позволяют им срастаться снова; то опускают веки в сон, то раскрывают их в явь. У Глядеи голые глаза: век нет - оторваны.
Для других зори затухают и вспыхивают, небо то в лазури, то в звездах, вещи то уходят во тьму, то возвращаются под удар солнечных лучей. Но для Глядеи нет ни роздыха, ни сна, ни ночи: непрерывно, бесперебойно, вечно видение Глядеи. Те, кто стыдятся, стыдясь, потупляют веки: безвекой Глядее нечего потуплять.
И потому многие зовут ее бесстыдной. Это правда: трясовица не слишком стыдлива: смотрит ровным, немигающим взглядом - и в проступь лазури, и в дыры отхожих мест; и в стыдное, и в чистое; на гнус и на святость. Но Глядея чиста, потому что знает великую муку видения: солнце хлещет ее по голым глазам лучами; блик к блику; образ к образу; без щелей, остановок; но Глядея не просит защиты от солнца и несет без ропота свой великий и тяжкий труд видения. Если она, блуждая с обнаженными зрачками по ночным улицам города, не гнушается "Москвой кабацкой", то не потому, что в кабаках и ночных трактирах этой Москвы пьют и любят за деньги, а потому, что там не спят - умеют хранить Глядеев завет бессонниц.
Имажинистов слишком забыли: а ведь, в сущности, они первые умели выдержать взгляд Глядеи. Сейчас школа эта ютится в тесной "Гостинице", но в годы революции эти теоретики Глядеи сумели захватить почти все книжные витрины и даже лотки Москвы. Видение имажинистов безвеко: образами им залепило глаза, забило щели зрачков; их теория "свободного образа" дает свободу только образу, который может делать с беззащитным глазом все, что ему угодно.
Старая формула "Гомер дремлет" означала: образы, как и люди, то открывают, то смежают глаза; меж образами зрительные цезуры; солнце то протягивает наружу, то втягивает в себя свои лучи; краски то дремлют, то просыпаются; линии то бегут, то останавливаются.
Читать дальше