— А ты бы ему мной пригрозил…
— И, батюшка, он вашу милость и в грош не ставит.
— Вот ты дурак какой!.. Ну, как-таки он смеет?..
— Да уж вы не взыщите на простом слове. Он допрежь того что, бывало, говаривал? «А что мне барин? Я его махонького из хохлацкой земли привез…» Не обессудьте, батюшка, ведь это он так-то похваляется.
— Экая шельма! — промолвил Одоньев.
— Ну, да теперича, — продолжал староста, — он много тише стал; сумлеваться, кажись, начал. Вот онамеднись мать Езыканкина, Афросинья, — уж как она, сердешная, по сыне убивается! — встрела на улице Тришку, встрела, да и стала его упрекать, что сына ее вором сделал, загубил, а сама так и заливается слезами!.. А он уставился эдак-то в землю, уставился, а ничего насупротив не сказал, да и прочь пошел молча… Вот с этого разу много тише стал, словно сумлеваться начал…
Под конец этого разговора Иван Данилыч разгневался чрезвычайно. Досталось и старосте Потапу за то, что он, «мошенник тоже», не исполняет в точности каких-то приказаний барских и не печется о порядке в вотчине. Но гнев этот на старосте и оборвался. Правда, Одоньев решился принять непременно «самые действительные» меры в отношении Трифона; но опять никаких распоряжений покуда не сделал и Потапа отпустил без всякого приказа.
Прошло еще недели две-три, Езыканку перевели, по хлопотам Зота Гордеича, в острог, и староста Потап, не решаясь уже на личный доклад, донес об этом барину письменно. Гнев Ивана Данилыча поневоле должен был обратиться на настоящего виновного. К тому же мать Езыканкина пришла к Одоньеву «просить милости», чтобы заступился за ее сына и выручил его из острога. С горькими слезами жаловалась она на Трифона.
— Батюшка! — вопила она: — он, разбойник, загубил моего Езыканку!.. А малый допрежь того смиренный был, — малого ребенка николи не обидел!.. Родимый ты наш! смилуйся над нами, сиротами горькими!.. Батюшка! ни в чем-то мы не виновны!.. Тришка злодей, душегубец!.. Езыканку он загубил!.. Все-то мы теперича осиротели, — семеро нас!.. Один был работник на всю семью, батюшка!..
Жалобные речи и горькие слезы Афросиньи, наконец, подействовали решительно на Ивана Данилыча: он тотчас же собрался ехать в деревню и, несмотря на возражения Катерины Николаевны, убеждавшей его опять отложить поездку на некоторое время, отправился в путь. Дорогою он всячески поддавал себе жару и кипятился страшно, совершенно забывая, что в летнее жаркое время никак не годилось бы ему, толстому увальню, кипятиться.
Иван Данилыч приехал в сельцо Пересветово чрезмерно гневный, не на шутку грозный: придрался он к старосте и разбранил его в пух за то, что господский флигель нечисто содержан и нисколько не готов для приема владельца имения; оттаскал за вихор мальчишку-садовника из-за какой-то безделицы; прогнал от себя скотницу Мавру, затопав на нее изо всей мочи ногами, «словно какой оглашенный!», как потихоньку рассказывала потом Мавра; объявил с великим азартом всем мужикам-домохозяевам, которые по обыкновению собрались на встречу и на поклон барину, что он их, мошенников, чересчур уж избаловал, а теперь не намерен баловать и никаких беспорядков больше не потерпит; и, наконец, громогласно приказал позвать к себе «бездельника, вора, разбойника Тришку» — так-таки и назвал он его тут же.
Трифонов двор был неподалеку от флигеля, где так грозно распоряжался барин, и Трифон явился скорехонько, «как лист перед травой», именно как лист, потому что он дрожал всеми членами.
Надо сказать здесь, что гнев барский врасплох застал старого грешника.
Еще до первой жалобы на него старосты Потапа в письме к барину он уже нередко уставал от воровской жизни и впадал в какое-то бессилие: мысль его по-прежнему часто стремилась к грешным делам, но не всегда доставало воли его на совершение их; а чаще овладевали им прежние скорбные и страшные воспоминания о сыне, о гибели труда своего, о матери, о Саввушке — воспоминания, подавленные перед тем разнообразными впечатлениями воровского промысла и безотчетною печалью, но теперь надрывавшие в нем все силы душевные, все силы на зло и добро. Только после жалоб на него барину энергия его пробудилась, и он, не страшась ни гнева барского, ни уреканий старосты и всего мира, напротив раздражаемый этой борьбою, принялся вновь за воровство, принялся ловко и бойко, не хуже молодого вора. Но с самого посажения Езыканки в тюрьму душа его заныла страшной тоскою. Он горевал об Езыканке, как будто потерял последнего сына, последнюю опору и надежду в жизни. Совесть громко и непрестанно твердила ему, что он был причиною несчастия простоватого парня, причиною нищенства и бедствия его семьи. С великим ужасом сознал он, что, кроме матери, сына, семейных своих и бедного Саввушки, еще погубил человека.
Читать дальше