Гофмана я знал наизусть; ведь мы в Риге, в счастливые юношеские годы, почти молились на него. Наш разговор был оживлен и продолжался долго; я был в ударе и чувствовал, что говорил, как книга. «Одоевский пишет тоже фантастические пьесы», — сказал Пушкин с неподражаемым сарказмом в тоне. Я возразил совершенно невинно: Sa pensee malheureusement n'a pas de sexe, и Пушкин неожиданно показал мне весь ряд своих прекрасных зубов: такова была его манера улыбаться; «Что такое вы сказали? — спросил меня князь Григорий, — чему он засмеялся?» Слова, сказанные мною, впоследствии распространились в публике; я должен был бы сказать себе: si tacuisses, philosophus mansisses, но я был молод.
Наверху в библиотеке у Одоевского сидел худощавый господин в черном фраке, застегнутый на все пуговицы, со звездою на каждой стороне груди. Я слышал от Бартоломея, что настоящая сторона для звезды левая, хотя бы их имелось и две. Черный господин напомнил мне Магнетизера в Гофмане. Он рассуждал о полемике между Савиньи и Гансом по вопросу о possesio, сделавшейся известною благодаря только что прибывшей из Парижа книге Лерминье: Introduction Ю l'histoire de droit, поверхностной, но написанной увлекательным слогом. И все же опять Париж! Черный господин продолжал ораторствовать. Пушкин бросал на него нетерпеливые взгляды: ему очевидно все это страшно надоело. Я испросил себе слова, только потому (как я скромно прибавил), что слушал в Берлине лекции Савиньи и Ганса. Я попал в свою сферу и изложил дело ясно и общедоступно, что не составляет большой заслуги для студента Дерптского университета. Черный господин поднялся с места и прямо подошел ко мне. «Я принимаю по четвергам, — сказал он, — и буду очень рад видеть вас у себя. Я Дегай». Это приглашение имело для меня важные последствия. До сих пор тяжба моя заставляла меня не раз понапрасну стучаться у дверей его; он оставался для меня невидимкой, он, директор Министерства юстиции. Дегай тотчас же определил меня на службу, что было моим самым горячим желанием, ибо Петербург мне полюбился. <���…>
Итак, косвенным образом я обязан князю Одоевскому, что поступил на службу. Его звали: Monmorancy russe (Русский Монморанси) по древности его рода. Он был ученый музыкант и в игре превосходил меня значительно. Бахова музыка была ему как своя. На Фильдов лад играл он превосходно, прямо читая ноты…
Д.В. Григорович. Литературные воспоминания (Отрывок)
В числе новых знакомых не могу не упомянуть князя Вл. Фед. Одоевского. Его любовь к литературе, его приветливое, ровное обращение со всеми, без различия их звания и общественного положения, собирали на его вечера все, что сколько-нибудь выдвигалось в науке и литературе. Сюда являлись также дамы и мужчины большого света, привлекаемые не столько любознательностью, сколько любопытством и оригинальностью провести вечер в кругу лиц, имена которых знакомы были им по слуху и отличавшихся более или менее своеобразным жаргоном и манерами. Собрания этого рода были тогда новостью. Мысль князя Одоевского соединить, слить светское общество с обществом литераторов и ученых редко удавалась. Светские дамы, обескураженные первыми попытками сближения, оставались охотнее при своих кавалерах; большая часть литераторов и ученых, робко косясь в их сторону, старалась незаметно юркнуть мимо, в кабинет хозяина дома, и только там, в дыму сигар и неумолкаемого говора, чувствовала себя в своей сфере.
Князь Вл. Фед. Одоевский, — человек с несомненным литературным дарованием и, кроме того, многосторонним образованием, — отличался вместе с тем детскою наивностью — чертою, над которою многие смеялись, но в глазах других располагавшею к нему еще симпатичнее. Часто самое ничтожное явление принимало в его уме многознаменательное значение и давало повод к сложным выводам и неожиданным заключениям. Раз при мне зашла речь о только что появившихся в Петербурге общественных каретах. Князь Вл. Фед. Одоевский нашел такое нововведение не только полезным для петербургских жителей, но утверждал, что с распространением его по губернским и уездным городам России оно будет иметь важное значение для всего русского народа; задумчиво наклонив голову и понизив таинственно голос по своему обыкновению, он приводил такой аргумент, что дилижансы, отправляющиеся в известный час, приучат мало-помалу русского человека рассчитывать время, чего прежде он не делал по своей беспечности.
Способность все усложнять отражалась даже в устройстве его квартиры; посередине большой гостиной Румянцевского музеума, когда он был там директором, помещался рояль; к нему с одного боку приставлялись ширмы, оборотная их сторона прислонялась к дивану, обставленному столиками и стуликами разного фасона; один бок дивана замыкался высокою жардиньеркой; несколько дальше помещался большой круглый стол, покрытый ковром и окруженный креслами и стульями. От входной двери шли опять ширмы, отделявшие угол с диваном, этажерками и полочками по стенам. Гостиная представляла совершенный лабиринт; пройти по прямой линии из одного конца в другой не было никакой возможности; надобно было проходить зигзагами и делать повороты, чтобы достигнуть выходной двери.
Читать дальше