Вдруг генеральша приподнялась с дивана, выпрямилась и обмерила меня грозным взглядом.
— Вон! — крикнула она, притопнув на меня ногою.
Я должен признаться, что этого совершенно не ожидал.
— Вон! вон из дому; вон! Зачем он приехал? чтоб и духу его не было! вон!
— Маменька! маменька, что вы! да ведь это Сережа, — бормотал дядя, дрожа всем телом от страха. — Ведь он, маменька, к нам в гости приехал.
— Какой Сережа? вздор! не хочу ничего слышать; вон! Это Коровкин. Я уверена, что это Коровкин. Меня предчувствие не обманывает. Он приехал Фому Фомича выживать; его и выписали для этого. Мое сердце предчувствует… Вон, негодяй!
— Дядюшка, если так, — сказал я, захлебываясь от благородного негодования, — если так, то я… извините меня. — И я схватился за шляпу.
— Сергей, Сергей, что ты делаешь?.. Ну, вот теперь этот… Маменька! ведь это Сережа!.. Сергей, помилуй! — кричал он, гоняясь за мной и силясь отнять у меня шляпу, — ты мой гость, ты останешься — я хочу! Ведь это она только так, — прибавил он шепотом, — ведь это она только когда рассердится… Ты только теперь, первое время, спрячься куда-нибудь… побудь где-нибудь — и ничего, всё пройдет. Она тебя простит — уверяю тебя! Она добрая, а только так, заговаривается… Слышишь, она принимает тебя за Коровкина, а потом простит, уверяю тебя… Ты чего? — закричал он дрожащему от страха Гавриле, вошедшему в комнату.
Гаврила вошел не один; с ним был дворовый парень, мальчик лет шестнадцати, прехорошенький собой, взятый во двор за красоту, как узнал я после. Звали его Фалалеем. Он был одет в какой-то особенный костюм, в красной шелковой рубашке, обшитой по вороту позументом, с золотым галунным поясом, в черных плисовых шароварах и в козловых сапожках, с красными отворотами. Этот костюм был затеей самой генеральши. Мальчик прегорько рыдал, и слезы одна за другой катились из больших голубых глаз его.
— Это еще что? — вскричал дядя, — что случилось? Да говори же, разбойник!
— Фома Фомич велел быть сюда; сами вослед идут, — отвечал скорбный Гаврила, — мне на экзамент, а он…
— А он?
— Плясал-с, — отвечал Гаврила плачевным голосом.
— Плясал! — вскрикнул в ужасе дядя.
— Пля-сал! — проревел Фалалей всхлипывая.
— Комаринского?
— Ко-ма-ринского!
— А Фома Фомич застал?
— Зас-тал!
— Дорезали! — вскрикнул дядя, — пропала моя голова! — и обеими руками схватил себя за голову.
— Фома Фомич! — возвестил Видоплясов, входя в комнату.
Дверь отворилась, и Фома Фомич сам, своею собственною особою, предстал перед озадаченной публикой.
VI
Про белого быка и про комаринского мужика
Но прежде, чем я буду иметь честь лично представить читателю вошедшего Фому Фомича, я считаю совершенно необходимым сказать несколько слов о Фалалее и объяснить, что именно было ужасного в том, что он плясал комаринского, а Фома Фомич застал его в этом веселом занятии. Фалалей был дворовый мальчик, сирота с колыбели и крестник покойной жены моего дяди. Дядя его очень любил. Одного этого совершенно достаточно было, чтоб Фома Фомич, переселясь в Степанчиково и покорив себе дядю, возненавидел любимца его, Фалалея. Но мальчик как-то особенно понравился генеральше и, несмотря на гнев Фомы Фомича, остался вверху, при господах: настояла в этом сама генеральша, и Фома уступил, сохраняя в сердце своем обиду — он всё считал за обиду — и отмщая за нее ни в чем не виноватому дяде при каждом удобном случае. Фалалей был удивительно хорош собой. У него было лицо девичье, лицо красавицы деревенской девушки. Генеральша холила и нежила его, дорожила им, как хорошенькой, редкой игрушкой; и еще неизвестно, кого она больше любила: свою ли маленькую, курчавенькую собачку Ами или Фалалея? Мы уже говорили о его костюме, который был ее изобретением. Барышни выдавали ему помаду, а парикмахер Кузьма обязан был завивать ему по праздникам волосы. Этот мальчик был какое-то странное создание. Нельзя было назвать его совершенным идиотом или юродивым, но он был до того наивен, до того правдив и простодушен, что иногда действительно его можно было счесть дурачком. Приснится ли ему сон, он тотчас же идет к господам рассказывать. Он вмешивается в разговор господ, не заботясь о том, что их прерывает. Он рассказывает им такие вещи, которые никак нельзя рассказывать господам. Он заливается самыми искренними слезами, когда барыня падает в обморок или когда уж слишком забранят его барина. Он сочувствует всякому несчастью. Иногда подходит к генеральше, целует ее руки и просит, чтоб она не сердилась, — и генеральша великодушно прощает ему эти смелости. Он чувствителен до крайности, добр и незлобив, как барашек, весел, как счастливый ребенок. Со стола ему подают подачку.
Читать дальше