Итак, деду, моему деду, перевязали рану. Старик внешне успокоился, прилег, укрылся с головой, выставив раненую конечность из-под одеяла, очевидно, боясь остаться с ней в одном замкнутом, душном пространстве импровизированного больничного шатра, страшась асфиксии испарениями пахучей крови — квасного сусла.
Вскоре он умер. От пневмонии. Как и все старики.
— Ты чего? — Порфирьев толкнул меня.
Я вздрогнул:
— Чего — ничего!
— Врешь, я видел, как у тебя глаза закатились.
— Ничего и не закатились.
— Закатились, закатились. Ты больной? Как и я?
— Отстань.
— Больной, больной…
— Отстань от меня!
— Давай дружить, меня зовут Женя Порфирьев. Смотри! — Порфирьев приоткрыл рот, запрокинул голову навзничь и закатил глаза.
Мне стало тошно, неужели я выгляжу таким же придурком, как и он, неужели я похож на него?
— Похож, похож, — проговорил Порфирьев примиряющим тоном, — у меня уже голова болит. А как тебя зовут?
«Как меня зовут?» «Нартов!» «Нартов!» — голос доносился откуда-то с вершин низкого потолка или крышки стола, или Бог знает чего еще.
Мне показалось, что я оглох: ведь в ушах копошились какие-то совершенно посторонние звуки, отдаленно напоминавшие урчание питающихся под горячей теплотрассой собак. Когда звуки приходят с намерением неотступно следовать, памятуя о законе теней, света, приглушены монотонным гудением проводов. На смену тяжелому матовому свету приходят резкие, вонзающиеся в голову иглы, гвозди ли, электрические вспышки-молнии внутри эмалированной миски, качающейся под потолком. Скорее всего, эти старые, ветхие звуки поселяются в ушах. Поэтому я боюсь ушей — этих известковых, заросших, как правило, волосами хрящей, ракушек, жил конского щавеля, напитавшегося, просто обожравшегося зацветшей водой.
Однажды я видел, как моя мать лечила свое ухо, вернее, уснащала его густой репейной мазью. Все дело было в том, что у нее тогда совершалось, именно «совершалось», ибо это была целая церемония, ритуал, очередное осложнение, ведь она еще с детства страдала хроническим отитом, и приходилось выпускать гной ватными тампонами. Она, моя мать, утверждала, что не слышала на правое ухо, была глухой на правое ухо. Это, видимо, означало, что там, в глубине, было совершенно пусто, как в пахнущем горьким казеиновым клеем ящике письменного стола. Как в гробу. Кажется, так?
«Нартов!» Вновь под столом.
С потолка в сумрачное подземелье ног с приставленными к ним ботинками и резиновыми ботами, в целях просушки, свешивались к тому моменту уже довольно изрядно налившиеся кровью, пылающие, багровые головы учеников.
Волею момента все мгновенно стихло, и я вдруг осознал, что, сделавшись предметом всеобщего недоброжелательного наблюдения, сижу на полу, да еще и в обществе придурковато улыбавшегося Порфирьева.
Наконец в самой отдаленной и потому затененной пыльной мглой низине появилась голова военрука Павлова.
Павлов. Он был наполовину лыс, другая же половина черепа-валуна студнем шевелилась в зарослях седого, бритого под машинку болотного мха волос. Много выше прямого мохнатого затылка, поддерживаемого двумя колоннами, обтянутыми ссохшимся, морщинистым дерматином, короткие волосы-водоросли образовывали чуть скошенную влево скобку. Павлов комично вертел головой, с трудом привыкая к особенному измерению подстолья:
— Нартов! Порфирьев! Что вы здесь делаете, черт бы вас подрал!
— А мы ищем мою шапку, мою шапку, потому что у меня болит голова, загугнил Порфирьев.
— Вон! Убирайтесь вон! — Павлов, очевидно, ошибочно решив, что мы над ним издеваемся, затопал квадратными ногами.
Но разве, разве мы издевались на ним, ведь в наших помыслах совершенно не было столь чудовищного плана, тем более, что я, когда смотрел на его пустые рукава, заправленные в нагрудные карманы гимнастерки, внушал сам себе страх, вернее, животный ужас перед лицом его страданий, пускай даже и воображаемых. Иногда мне мерещилось, что ампутированные руки приходят и душат своего увечного хозяина.
Павлов уверял, что он фронтовик и потерял свои руки в бою, хотя всем было известно, что это результат несчастного случая, происшедшего при разгрузке леса на лесобирже.
Итак, культи душили своего хозяина. Военрук начинал хрипеть и извиваться, задевая пахнущими тавотом кирзовыми сапогами ножки парт и скамеек, разрушая все вокруг себя.
— Вон! Убирайтесь вон, свиньи! Вы что, вздумали издеваться надо мной?!
— Мы ничего не «вздумали», — Порфирьев попятился в глубину подвала-подстолья.
Читать дальше