Но настало пятое июня, и тревожные грозы рассеялись сами собой. Самый опасный, по сказанию молвы, человек, который мог бы нарушить торжество, М. Н. Катков, явился на думском обеде агнцем, сущим ягненком. Он не только не ополчился ни на кого, но, как вам уже известно, воззвал к примирению, не объявив, однако, никаких для этого условий. И, несмотря на это, не только не нашлось человека, который бы спросил у М. Н., на чем именно он желает помириться, но, напротив, было немало людей, которые, не задумываясь, пошли чокаться с ним бокалами, — черта тоже, если угодно, сербская, — обниматься и целоваться, не зная повода к этому и даже не думая о поводе. Впрочем, вялая, деланая речь г. Каткова, особливо для того, кто сам видел оратора во время ее произнесения, ни на минуту не оставляла сомнения в том, что М. Н., взывая к свету ума, нимало не обязывал себя к каким-либо миролюбивым поступкам; тусклый, холодный взгляд оратора, запинающаяся речь, все это с одного взгляда поселяло в слушателях полнейшее безучастие к вялым воззваниям о примирении, и почему этим обстоятельством газеты занимаются с каким-то особенным вниманием, нам положительно непонятно. Не будем говорить также и о продолжении комедии с бокалом, протянутым тем же М. Н. Катковым по направлению к И. С. Тургеневу, и возвратимся к самому торжеству.
Если так легко устранились сами собою опасения замыслов М. Н. Каткова, то опасения о беспорядочности церемониала рассеялись еще легче. Именно как-то "само собою" депутации, весьма немногочисленные, разместились так, как им было удобно; отсутствие каких-либо особенных отличий в костюмах (торжество было гражданское, штатское) совершенно уничтожило разнокалиберность и разношерстность депутаций; сами собою образовались вокруг памятника группы внимательных к торжеству людей, с венками в руках.
И вот, около двух часов дня, перед глазами большой, хоть и не особенно, толпы, упала скрывавшая памятник поэта холстина, и перед всеми собравшимися на площади зрителями явился простой, умный, с внимательным, умным взором, образ Пушкина, и все, кто ни был тут, пережили не подлежащее описанию, поистине "чудное мгновенье" горячей радости, осиявшей сердца всей толпы.
II
На этом мы оканчиваем собственно с торжеством. Описывать обеды, музыкальные вечера и общую декорацию праздника — мы не мастера, не охотники, да и времени и места у нас на это нет. Ели недурно и пили благопристойно, этого, кажется, достаточно. Перейдем прямо к изображению нравственных приобретений, оставленных праздником в зрителях и слушателях. В течение четырех дней праздника, с 5-го по 8-е июня включительно, мы, кроме множества собственно пушкинских пьес, читанных на литературно-музыкальных вечерах, слышали не один десяток более или менее… продолжительных речей и несчетное количество тостов. Это обилие застольных речей, весьма любопытных на первых порах, очень скоро утомило публику, так как поминутно отрывало от очень питательных блюд, заставляло вставать с места, идти в другой конец зала, чтобы выслушать несколько вполне непитательных слов. Даже под конец первого думского обеда многие из присутствующих настолько "окрепли" нервами, что, заслышав откуда-нибудь из конца залы воззвание: "Господа! Позвольте и мне, в свою очередь…", уже не трогались с места, полагая, что не будет большой беды, если придется услышать речь оратора и не во всех подробностях.
Почин к многоглаголанию сделан был в тот же день, на думском обеде, И. С. Аксаковым. Всякому хорошо и притом давным-давно известно, что И. С. Аксаков — человек обширного образования, ума, таланта, но его красноречие, ораторское искусство, очевидно, не могло и не имело ни времени, ни случая выработаться в живом общественном деле (когда такие бывали дела на Руси?), при живом участии живых людей, не могло привыкнуть ставить на первый план в публично говоримом слове именно это живое внимание, живой интерес живых людей. Красноречие ораторов, подобных И. С. Аксакову, вырабатывалось в пустом пространстве, без участия и строгого внимания слушателя, даже без знания и определения — кто таков этот слушатель? Внешние торжественные приемы и выспреннее многоглаголание волей-неволей должны, для ораторов такого рода, составлять единственные средства влияния на публику. И точно, И. С. Аксаков, поднявшись с бокалом, тотчас после речи г. министра народного просвещения, каким-то торжественно напряженным голосом, медленно отделяя слово одно от другого и оглядывая публику "окрест", произнес свою речь, как известно, начинающуюся словами: "Слух обо мне пройдет по всей Руси великой…" "Со всей Руси великой, — продолжал оратор, — ото всех (?) концов ее, с верховных высот власти и со всех общественных ступеней, стеклись сюда вы, послы и представители всенародного (?) мнения, чтобы перед лицом всего мира (?), всею Россиею поклониться великому, воистину русскому поэту". Напыщенно-громогласная речь продолжается таким образом: "Настоящим торжеством, принявшим такие неожиданные, небывалые (!) размеры… воочию всевластно объявилось действительное, доселе, быть может, многим сокрытое, значение Пушкина". Уж из этих отрывков вы можете видеть, какою напыщенною невнимательностью к действительному факту отличается ораторство, вырабатывавшееся без публики, без общества и не питавшееся, в своем совершенствовании, какими-либо реальными, общественными интересами. Все это, однакож, не мешало громом рукоплесканий приветствовать речь И. С. Аксакова, так как и публика также воспитывалась в той же школе, и не в привычку ей видеть в ораторе внимательного к ее желаниям глашатая. А что ей нужны ораторы другого рода, что у нее есть ее, подлинно ей принадлежащие, только никем или редко кем затрагиваемые симпатии и желания, это доказал нам тот же пушкинский праздник, что мы своевременно и увидим.
Читать дальше