В одной из гостиных у окна она вдруг сказала ему.
— Мне нужно испытать потрясение… Я не мечтаю о радости, но готова перенести какое угодно страдание, лишь бы вернулась ко мне прежняя душа моя, прежнее отношение к жизни… И все это не то! Что бы я сделала со своей прежней душой, куда бы я ее теперь примостила? Нет, нет, я не хочу этого.
— Вы очень взволнованы, — сказал Савицкий, тихо взяв ее за руку.
Она казалась ему все милее и милее.
— Мне хочется уйти от себя, — торопливо произнесла она, оглянувшись и чувствуя, что может Савицкому сказать все до конца, — уйти, совсем уйти!.. Вот где-то, на большой площади собрались, — я так представляю себе, — художники, ученые, философы, учителя жизни и народ… Собрались для того, чтобы разрешить какие-то важные для них вопросы. И вдруг в эту самую минуту, когда люди были заняты делом, позади этой площади пробежала собака, обыкновенная собака. Вот этой собакой я хотела бы быть, Иван Андреевич, только поймите меня хорошенько, и чувствовать то, что чувствовала она к людям в то время, когда те решали свои вопросы… Я не могу яснее сказать, — нетерпеливо вырвалось у нее. — Собакой, бегущей мимо человечества, — повторила она тихо, как бы к себе обращаясь.
— Но ведь она ничего не чувствовала, — с удивлением сказал Савицкий.
— Да, да, ничего, — покраснев, ответила Елена, — ничего, что относилось к человечеству, но это-то мне и нужно, поймите меня. Дайте мне руку, — она чуть не сказала "дорогой", — и пойдем в зал.
"Может быть потому, что я теперь счастлив, там и танцуют с таким упоением, — подумал Савицкий… — Мне, как мальчику, хочется благословлять жизнь".
Неожиданно перед ними вырос Глинский и пригласил Елену на вальс. Она кивнула головой и, не оглянувшись на Савицкого, ушла танцевать. Глинский, взяв ее под руку, стал шептать ей что-то дрожащим голосом на ухо, но теперь она от этого не страдала.
Иван сидел в буфете с товарищем, химиком Новиковым, пил чай, спорил о строении вещества, терпеливо ожидая той минуты, когда, наконец, можно будет поехать с Еленой домой.
Он усадит ее в карету, нежно обнимет, и непременно скажет, что безумно любит ее, боготворит, и что она — необыкновенная женщина…
* * *
Наступил день рождения Ивана. В доме готовились к нему целую неделю. Комнаты имели торжественный вид, взяли рояль напрокат, нарочно для этого дня, поставили его в гостиной, и гостиная сделалась неузнаваемой, чужой. Однако, и это было приятно, нравилось и Елене, и детям, так как гармонировало с общим настроением торжественности и какой-то особенной радости.
Декабрь был на исходе. Весь день раздавались звонки… Раньше всех явились служащие с завода, их сменили родные, потом стали являться знакомые и, в конце концов, кроме детей, утомились все: прислуга, Иван, Елена, отец Ивана, его мать… Часов в семь наступило успокоение. Ушли и старики, и Иван и Елена, наконец, остались одни.
В гостиной оба стояли у окна, обнявшись, и выглядывали на улицу, покрытую снегом. Снег стал падать еще днем, к вечеру же усилился и валил хлопьями… Иван потушил электричество и приятно было, находясь в темноте, следить за синими пушинками, кружившимися в воздухе. Елена вспомнила день их свадьбы, вспомнила, какими были Иван и она, когда вернулись из церкви, — и оборвала. Хлопья снега рассеивали настроение. Обоим хотелось говорить об этом дне, который смутно рисовался в памяти белым, бесконечно длинным, — восстановить подробности, и ничего не вышло.
— Тебе сегодня тридцать шесть лет, — вдруг сказала Елена. — Уже седина показалась в висках и усах…
— А я, — ответил Иван, — с радостью и волнением думаю о том дне, когда увижу в твоих волосах первую белую ниточку. Тогда ты никому уже не будешь нужна, только мне…
Опять хлопья перед глазами…
— Кажется, мороз на дворе, — проронила Елена.
— Да, мороз, Лена! Прижмемся ближе друг к другу. Как мне хорошо… Я не знаю, что означает тридцать шесть лет, возможно, что тысячу, возможно, одну секунду.
Хлопья, хлопья…
"Может быть, сейчас кто-нибудь заблудился в поле, зовет на помощь, мечется от страха и к утру замерзнет, а я стою в тепле, обнявшись с ней, — подумал Иван. — Может быть, в эту минуту где-нибудь в уголке, в церкви молится старик или бьет поклоны старушка, и оба обнажают перед Неведомым свои измученные сердца, а я целую Елену, вдыхаю аромат ее тела. Если бы я кому-нибудь рассказал, что сейчас чувствовал, — с волнением сказал он себе, — меня называли бы фарисеем, негодяем, а я не негодяй…"
Читать дальше