— Ты одна? — спросил он вполголоса.
Она ничуть не удивилась его внезапному появлению, ответила просто и невнимательно, продолжая глядеться:
— Одна. Брат уехал в Петрищево, батюшка по соседям сумерничает.
Положив зеркальце на стол, она смахнула подолом с лавки. Он сел, не снимая картуза, она тоже села с другого бока стола. Ее желтое платье было подпоясано по широкой худой талии глянцевым черным ремнем, скуластые щеки натерты румянами и стеарином: румяна были грубого малинового цвета, стеарин мертвого, свинцового.
— Куда-й-то убралась? — спросил он.
Она усмехнулась:
— Да никуда. Так, от скуки.
— Послушай… — сказал он, помолчав.
— Слушаю.
— Давай о доле поговорим.
— Говорите. Знаю ваши думки.
— Да ты про что?
— Про Ганьку небось?
— Ну да. Ну как же ты думаешь, согласится?
— А как же она не согласится? Нынче не то что по городам — по деревням ни одной чистой не осталось. Может, отца побоится, — сказала она насмешливо, — папа у ней строгий.
— Ну, а как же это все обделать? — спросил он, мысленно ужасаясь своей подлости.
— Да уж обделаю…
Совсем стемнело, в дыру окошечка стало пахнуть откуда-то молодой травой и навозом из коровника. Он замолчал, опустив голову. Она подождала и поднялась:
— Ну идите, а то, неравно, батюшка придет.
Он тоже поднялся и взял ее за талию. Она усмехнулась:
— Аи вы в меня влюбились? Нет, я для вас неподходящая. Ишь вы какой длинный, слабосильный.
— Да я вдесятеро сильнее тебя.
— Куда вам со мной! Я вас замотаю.
— Послушай, я серьезно. Я не из-за Ганьки пришел, это только придирка… Приходи завтра под вечер в шалаш в нашем саду.
— Да и я про Ганьку только болтала. Давно вас насквозь вижу!
— Ну так как же? — спросил он, замирая.
— Завтра, как корову подою, так приду.
9 марта 1938
«Все воды твои и волны твои прошли надо мною».
«Вот ты дал мне дни как пяди, и век мой как ничто пред тобою».
Век мой, господи, ничто не только пред тобою, но и предо мною самим…
Лежа в черной тьме спальни, среди шума и гула наружи, теряешь представление о времени. Забываясь, думаешь: «Кажется, скоро рассвет…» Но затем опять видишь ту же черную тьму, слышишь, как жадно несется наружи мистраль, и понимаешь, что эта тьма, этот шум и гул еще ночные, полночные. Привычно подняв руку к изголовью, я освещаю спальню, смотрю на часы: час самый мертвый. От света все вокруг стало проще, шум и гул отдалились от дома, и спокойно стоит освещенный куб спальни, беззвучно блестит зеркало против меня, над камином. В зеркало углубленно уходит вторая спальня, что во всем подобна первой, будучи только ниже и меньше ее; там тоже горит свет над старой дубовой кроватью, на которой уже столько лет сплю я в этом старом чужом доме, лежит на приподнятой подушке худое лицо, видны под светом, падающим сверху, темные впадины глаз, виден белеющий лоб, косой ряд в серебристых волосах… Потом я опять поднимаю руку — и опять только гул и тьма, в которой всюду реет что-то как бы светящееся…
«Ты взошел на корабль, совершил плавание, достиг гавани: пора сходить».
Итак, было будто бы время, когда я «всходил на корабль», юный, беспечный, ни о какой гавани не думающий… Где же оно, это время? Вот только моя мысль о нем! «Ничтожна жизнь каждого. Ничтожен каждый край земли… Немного уже осталось тебе. Живи как на горе. Как с горы обозревай земное: сборища, походы, битвы, полевые работы, браки, рождения, смерти…» И я мысленно вижу Прованс, по которому мчится мистраль с дикой жаждой сокрушения всего человеческого, временного, вижу весь этот древний край, сейчас спящий, пустой, со всеми его горами и долинами, с бледнеющими в лихорадочном блеске звезд дорогами — все теми же, что в те легендарные дни, когда мигом правил тот, кто в какой-то «стране Квадов», в часы своего ночного одиночества, писал под лагерным шатром о ничтожестве всех человеческих жизней, стран и веков… В глухих провансальских селениях, первобытно прекрасных в своей дикости, пахнущих как бы пастушеским дымом, въевшимся в камень и глину жилищ и очагов, народ говорит, что мул есть создание вещее, редкое по сокровенности чувств и помыслов, по уму и чуткости ко всему тайному и дивному, чем полон мир, и что до рассвета стоит он в такие ночи в своем темном, холодном, насквозь продуваемом стойле с открытыми глазами, ни на миг не ослабляя слуха и внимания к «работе» мистраля: он, верно, тоже видит, чувствует этот пустой, бесконечный пролет в пространстве тех римских времен, кажущихся мне и моими собственными…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу