Я так беззаботен, что даже иногда люблю посмотреть, как в здешних кабачках танцуют. Многих тут с негодованием (и в таком негодовании есть удовольствие) кричат о модных безобразиях, в частности о современных танцах,-- а ведь мода это -- творчество человеческой посредственности, известный уровень, пошлость равенства,-- и кричать о ней, бранить ее, значит признавать, что посредственность может создать что-то такое (будь то образ государственного правления или новый вид прически), о чем стоило бы пошуметь. И, разумеется, эти-то наши, будто бы модные, танцы на самом деле вовсе не новые: увлекались ими во дни Директории, благо и тогдашние женские платья были тоже нательные, и оркестры тоже-- негритянские. Мода через века дышит: купол кринолина в середине прошлого века -- это полный вздох моды, потом опять выдох,-- сужающиеся юбки, тесные танцы. В конце концов, наши танцы очень естественны и довольно невинны, а иногда,-- в лондонских бальных залах,-- совершенно изящны в своем однообразии. Помнишь, как Пушкин написал о вальсе: "однообразный и безумный", Ведь это все то же. Что же касается падения нравов... Знаешь ли, что я нашел в записках господина д'Агрикура? "Я ничего не видал более развратного, чем менуэт, который у нас изволят танцевать".
И вот, в здешних кабачках я люблю глядеть, как "чета мелькает за четой", как играют простым человеческим весельем забавно подведенные глаза, как переступают, касаясь Друг друга, черные и светлые ноги,-- а за дверью-- моя верная, моя одинокая ночь, влажные отблески, гудки автомобилей, порывы высокого ветра.
В такую ночь на православном кладбище, далеко за городом, покончила с собой на могиле недавно умершего мужа семидесятилетняя старушка. Утром я случайно побывал там, и сторож, тяжкий калека на костылях, скрипевших при каждом размахе тела, показал мне белый невысокий крест, на котором старушка повесилась, и приставшие желтые ниточки там, где натерла веревка ("новенькая",-- сказал он мягко). Но таинственнее и прелестнее всего были серповидные следы, оставленные ее маленькими, словно детскими, каблучками в сырой земле у подножья. "Потопталась маленько, а так,-- чисто", заметил спокойно сторож,-- и, взглянув на ниточки, на ямки, я вдруг понял, что есть детская улыбка в смерти.
Быть может, друг мой, и пишу я все это письмо только для того, чтобы рассказать тебе об этой легкой и нежной смерти. Так разрешилась берлинская ночь,
Слушай, я совершенно счастлив. Счастье мое -- вызов. Блуждая по улицам, по площадям, по набережным вдоль канала,-рассеянно чувствуя губы сырости сквозь дырявые подошвы,-- я с гордостью несу свое необъяснимое счастье. Прокатят века,-школьники будут скучать над историей наших потрясений,-- все пройдет, все пройдет, но счастье мое, милый друг, счастье мое останется,-- в мокром отражении фонаря, в осторожном повороте каменных ступеней, спускающихся в черные воды канала, в улыбке танцующей четы, во всем, чем Бог окружает так щедро человеческое одиночество.