Она никогда не плакала и почти не разговаривала, отчего мужчины, сходившие по ней с ума, готовы были жертвовать честью и жизнью, чтобы проникнуть в ее тело, как в изначальный завиток раковины, хранящий тайну ее холодной и убийственной красоты, которая так и не открылась никому - ни жалобой, ни лепетом, ни стоном.
Она была состоятельной женщиной и следила за модой, хотя вещи не вызывали в ней ни малейшего интереса. Так она исполняла долг перед своей красотой, всегда одеваясь дорого и лаконично, как подсказывал ее безупречный вкус. Она никогда не рожала и следила за этим столь же строго, как за цветом лица. Теперь ей исполнилось немногим менее девяноста лет, но она не знала о своем возрасте. Время скользило по ней, как легкий ветер, не вызывая ни перемен, ни сожалений.
Она получила поверхностное образование, запомнившееся лишь тем, что в двенадцать лет она соблазнила школьного учителя, расплатившегося за свою страсть позором и безвестной гибелью на фронте. Она никогда не работала, за тем исключением, что в конце второй на ее веку войны, проигранной Германией, когда застрелился тот единственный муж, который покончил с собой не из-за нее, оказалась вынужденной ходить в какую-то службу. И она ходила, выполняя свои обязанности терпеливо и молча, как привыкла исполнять обязанности супруги. Но вскоре необходимость в этом отпала, появилась новая власть и новые мужчины - во власти и в ее жизни, - потому что всякая власть наследует прежней.
Похоронив последнего мужа, она, как обычно, проводила год в трауре, когда начали капитальный ремонт ее особняка. Поскольку родственников она не признавала, а друзей не имела, ей предложили переехать на время в роскошный старческий пансионат. Она согласилась столь же равнодушно, как принимала все условности жизни, не угрожавшие тому единственному, ни с кем не делимому, в чем проявлялось все ее существо.
Вечером медсестра принесла легкое снотворное, в котором она совершенно не нуждалась. Она поблагодарила и заперла дверь. Теперь она была свободна, предоставлена самой себе до утра.
Медсестра, заходившая к фрау Мольтке два раза в смену, снова невольно отметила отталкивающее совершенство этой женщины, которую язык не поворачивался назвать старухой, и снова ощутила дуновение пронзительного необъяснимого ужаса. Потом медсестра сдала дежурство и вышла из пансионата, стряхнув тягостное впечатление. Она пересекла пустынную улицу и села в автомобиль с откинутым верхом, где ее дожидался мужчина.
Он курил, наслаждаясь пустынным пространством и тишиной города, необычной даже для окраинного субботнего Берлина. Улица утопала в весенних сиреневых сумерках. Мужчина подумал о том, как хорошо, что девушка не заговорила, сохранив это драгоценное мгновение покоя и мира.
Но тут в ошеломленную тишину исторгся звериный вопль - вопль торжествующей страсти - и мужчина вздрогнул, ударившись локтем о руль.
- Что это? - испуганно спросил он.
- Поехали ужинать, - устало ответила медсестра. - Это фрау Мольтке предается воспоминаниям.
Маски
Они вечером пришли, с осеннего дождя, заполнив квартиру пестрыми бутылками, гитарами, хохотом, сезонными бородами - и привели ее с собой.
Она чужой была этой экспедиционной команде, долго оставалась трезвой, стыдилась, горбилась. Рослая, в лиловой юбке королевского бархата с разрезом от бедра, в шнурованных солдатских ботинках, она разливала водку точными мужскими движениями - и молчала. Страшно и стыдно было смотреть в ее размалеванное лицо под всклокоченными патлами, приклеенным казалось лицо, вот-вот, казалось, отвалится. И всем с ней стало неловко, и не пел никто, только пили да переговаривались вполголоса.
И только позже, на кухне, где я стоял у плиты, следя за кофе, внезапно ударила гитара, и раскатилось неудержимо: "Уходят, уходят, уходят друзья..."
Я успел понять: "она!", но не пение, шквальный поток боли, проклятия и торжества сорвался с неведомых высот, как предвестие геологической катастрофы, и дом под его напором лопнул, зазвенели выбитые стекла, и поток звуков подхватил меня, сорвав, как ветошь, жалкие привычки жизни - унес и забросил на безлюдный остров и замер там, позабыв навсегда.
Необитаемо стало жить, и убежавший кофе залил огонь, и она делала странное движение пальцами, располагавшее к смерти.
"Да, - говорила, - да. В консерватории год всего, ушла. Там загоняют, как под нары, а мне тесно, я ору, чтобы не задохнуться. Я им ору - и люстры их дрожат, и лица, и руки. Я не боюсь, я ничего не боюсь, только тесно мне. А теперь я - клоун. В училище цирковом, не бросила пока. Я пьяная, я пьяный клоун, на меня нельзя смотреть, я знаю, вблизи - страшно. Я маски по лицу рисую, на мне просто. Особенно ту, знаешь, африканская такая, кто посмотрит - замертво падает. Я так... Я пожаловаться осталась. А с девками не хочу больше. И почему они терпят, а мужики не могут? Терпят, терпят, у них судьба такая - терпеть. Ну и пусть. Пусть они терпят, а я уйду. Положу ту, самую страшную положу маску и забуду, а потом вспомню, взгляну в упор и умру. Ты веришь?"
Читать дальше